Шрифт:
Разумеется, чувство справедливости не изменило ему и в этот необыкновенный, переломный час. Он не обвинял жену в том, в чем логичнее было бы обвинить Создателя. В каких-то случаях она тоже сгибалась под тяжестью креста, была такой же жертвой обстоятельств, как и он. Если в известном смысле он и является ее жертвой, то все же неправдой было бы объяснять ограниченность, узость, непросветленность его существа тем, что это прилепившееся к нему и, по сути, чуждое создание давно уже угнетает его тупыми и наглыми проявлениями своего существования, - напротив, в этом смысле они оба жертвы Создателя, задумавшего их таковыми, оба как бы утопленники истории, свинцовое течение которой перемололо гигантов минувших времен и выплеснуло им на смену карликов, мириады человеческих песчинок.
Вот и живи в этом. Как из сумятицы мыслей, из пучины чувств выкарабкаться истинному образу человека?
Вдруг облачко звенящих в ушах шорохов окутало его и отделило от плотного томления тишины. Послышались шаги, надвигалось приближение. Ксения! Выделенная лунным бликом, ручка двери медленно повернулась. О, так и должно было случиться. Как раньше, вечером, для помощи ему в лесу засияла в небе величественная голова Ксении, притягивая к себе потоки несчастной, забитой жизни и исправляя ее, так и сейчас, ночью, когда сознание узости, греха и безнадежности брало его за горло, чтобы и он клекотал, как жалкая дурочка жена, Ксения более чем своевременно взялась за исцеление его души. Дверь тихо отворилась, и Ксения вошла. В слабых лучах падавшего с улицы света тускло сверкнуло ее обнаженное тело, и теперь все вело к чудесным происшествиям, к дивным свершениям любви. Она приблизилась, неслышно ступая стройными и сильными ногами, медленно склонилась над постелью, потом легла, накрывая своего пленника, мешая ему испустить вопль радости; ее огромность не была тяжелой, но Сироткин знал, что эта принесшая избавление от чрезмерной предметности гостья все же не соткана из воздуха, и вдохновенно принял на себя мощное бремя ее плоти. Со сладостью во рту и в членах он заворочался на волнах ее не спрашивающей разрешения близости, оказываясь то на их горячих маковках, то в непроглядной, глухой и сыто урчащей глубине. Мой парус гордый...
– мелькало в бреду его мозга. Его швыряло по волнам неведомого моря, он захлебывался и тонул, всплывал на поверхность и неистово глотал воздух неведомого мира. Людмила в испуге проснулась с ужасным криком, и Сироткин мгновенно затих, вспомнив о смирении. Безрадостную, недалекую женщину разбудила мятежная возня мужа, ее мужчины, которого с потерявшейся для памяти поры перестала любить трогательной и требовательной любовью юности, но продолжала терпеть и даже по мере возможности возвышать в своих суждениях, потому что необходимо было давать детям отца. Она села на кровати, спустив толстые ноги на пол, и закрыла лицо руками, а когда ее сознание прояснилось и она поняла, что произошло не ужасное, а всего лишь какая-то глупость, в результате которой супруг толкнул ее в бок, ей стало стыдно за свой крик и жалко прерванного сна, и она проговорила с раздражением и упреком:
– Ну что ты вертишься, хряк... снуешь тут, как крыса... животное!
Сироткин похоронил обиду в недоумении, слушая жену так, как если бы некая неразумная, а может быть, и бессловесная тварь вдруг подала голос. Он молчал и лежал неподвижно, притворяясь спящим. Уронив голову на подушку, Людмила снова захрапела, и тогда Ксения вернулась. Я тебя ждал, укромно шепнул Сироткин, я верил, что ты вернешься. Повернулась дверная ручка, худосочно скрипнула половица, в чахлом лучике света проплыла завораживающая прелесть округлых бедер, и большое темное тело с теплой улыбкой легло на него. Он чувствовал его как целое и не чувствовал частей, улыбчивая и безмолвная масса накрыла его, как рыхлая земля, из которой нет выхода. Но ему хорошо было и в земле, по крайней мере пока он не сомневался, что имеет дело именно с Ксенией. Она принесла освобождение.
Границы узости рухнули. Никогда еще ему не было так тесно, но в то же время пространство, где он лежал, а сверху наваливалась Ксения, было необъятно, он узнавал это из своих мыслей, из которых ушли горечь, тоска и смерть. Крошечный огонек, вспыхнувший от возбуждения боли или счастья и от упоительной хвалы погребению в сокровенных недрах бытия, вдруг распространился пылающим океаном, и его берега рассеялись в живой тьме. Победоноснее веры и сморщенной, скрюченной святости устремляли его к порогу вечности праздничные, наполненные кровью и плотью стихии. Ему чудилось, будто мир строится заново и он причастен этому, участвует в неисповедимом для других Божьем промысле, и впечатление созидательности было сильнее страха, что жену разбудят чрезвычайные происшествия, вновь творящиеся у нее под боком, и она не захочет понять, признать, что ее муж, что бы она до сих пор ни думала о нем, мощью небывалого волшебства поднят над людьми, историей и временем.
Странно, что именно в такую минуту его охватило неодолимое желание мысленно присмотреться к Фрумкину, задуматься о роли, какую тот играл в делах фирмы. Маленькая и подвижная фигурка внезапно принялась с дерзким упорством вторгаться в его сон наяву, гномик, как обезьяна заросший волосами, с плутоватой рожицей, гнусно хихикающий, заслонил собой видения иных миров. Холодным потом покрылось тело Сироткина. Стало быть, что-то уже сфабриковал, какую-то пакость уже приготовил этот малый, которому они простодушно доверили управление финансами фирмы, уже он что-то сообразил и провернул, заграбастал денежки, урвал, а им и невдомек. Сироткин убеждал себя, что не стоит фантазировать и сгущать краски, а с другой стороны, не находил аргументов в пользу рассуждения, что Фрумкин-де не тот человек, чтобы интриговать против них и наживаться за их счет. И тогда он смутно, с изумлением и разгорающейся страстью ощутил, что история взлетов и падений, заключенная в происшествиях его любви к чужой жене, каким-то загадочным образом связана с историей Бога, который пришел на землю постоять и пострадать за людей, но был предан и обречен на гибель иудеями.
Наступило утро. День был насыщен астрологической деятельностью, впрочем, сопровождался он и обильными возлияниями. Сироткин с утроенным вниманием наблюдал за поведением друзей, вслушивался и вдумывался в нравственную атмосферу, царившую в их крошечном коллективе. Попутчики, мелкие сотрудники и помощники больше не интересовали его, он сидел и пировал на вершине, где, кроме него, находились только Наглых и Фрумкин. Наглых, представлялось ему, был и остается вне подозрений. Наглых неуязвим, обтекаем, пристальное внимание к его непоседливой персоне пытается затолкать его под стеклянный колпак, заковать в кандалы, чтобы затем без помех исследовать и мучить, но тщетно, Наглых, изящный, модный и вертлявый, отлично танцует и под колпаком, опрокидывает его и вырывается на волю, как демон из тысячелетней бутылки, непринужденно разбивает самые надежные кандалы. Ничего не попишешь, на Наглых нет управы, он ловок и всем хорош, он даже пригож, а уж как красно говорит! Наглых любому понравится. Сироткин всматривался и чувствовал, что не только верит Наглых, но восхищается им, любит его и будет странным образом верить ему, даже если все факты скажут, что Наглых безжалостно обманывает его. Наглых будет бодр и моден в семьдесят лет так же, как сейчас в свои тридцать семь. Сироткин вдумывался и понимал, что Наглых на его месте давно обладал бы Ксенией наяву, а не в юношеских грезах и подростковых порочных деяниях; он понимал и до конца понять не мог, как получается, что он готов, кажется, не только излить на Наглых все тепло своего мужского, мужественного сердца, но и попытаться самому отведать возле него каких-то удовольствий, например, обнять его, найти в полумраке его губы и сорвать с них поцелуй. Не иначе как в область иррационального, невозможного, запретного уносило его опьяненное происшествиями жизни и любви воображение. Но вот Фрумкин... Тот-то весь остается в реальности.
Погрешением против правды было бы утверждение, будто он норовит хоть чем-нибудь выделиться; среди выскочек он вовсе не выскочка, не стоит наособицу; он даже пьет; не желая ни в чем отставать от приятелей, он усердно тратит деньги на водку и коньяк и, находясь благодаря этому в угаре, готов, судя по всему, следовать за ними и в абсурд, в бред и горячку. Но пьет ли он от чистого сердца, вкладывает ли в это душу? Гибнет ли он за компанию? Отдал ли свою судьбу на откуп дурным привычкам? Нет, этот парень гнется, а в действительности он несгибаем, тонущий - он, ей-Богу, все же непотопляем. Такие ни при каких обстоятельствах не теряют почву под ногами. Похоже, реальность сама спешит ему на выручку, сохраняя за ним место среди шуршащих купюр, среди отменно продуманных и просчитанных сумм, и сколько бы ни бросал он деньги на ветер, она тут же возмещает ему троекратно. И ведь это тоже факт, да еще какой! Фрумкин и реальность шагают рука об руку, поддерживая и выручая друг друга, и если Фрумкин оборотист, то неизбежно оборотиста рядом с ним и реальность. А где искать объяснение этому феномену, знает один Господь.
Из роя мелких деталей, постепенно, кирпичик за кирпичиком, складывался в сознании Сироткина цельный образ вероломного жидовства. Все прояснилось, самые удаленные, скрытые мелочи высветились, ничто больше не ускользало в тень. Пальчиками как у младенца Фрумкин берет со стола рюмочку, ликерчику ли, водочки, а выпив, слабенько и чуть-чуть жеманно охает и мановением руки прочищает воздух у рта, закусывает ломтиком ветчины, - страна на грани голода, а этот бравый молодец ни в чем не чувствует недостатка, живет в свое удовольствие. Что-то есть в нем отрешенное или просто сонное и тупое, и его жена по виду такая же, так что можно и подумать, будто она живет исключительно домашним бытом, не касаясь мирских дел, аскетична, а ведь всем давно известно, что она не из тех, кто упустит свое. Оба они как будто навека погрузились в некую молитву, а на самом деле в их головах работают счетные машинки. Я жаден, в благородном порыве внутреннего покаяния признал Сироткин, однако моя жадность в том, что мне жалко вещи, с которыми я сжился и породнился, мне жалко всю их массу за то, что бывает необходимость ее отдавать или что мне еще придется их все, эти вещи, потерять из-за смерти, но сидеть где-нибудь, спрятавшись, и подсчитывать копейки, дрожать над каждой из них я бы не смог, такое ниже моего достоинства. А они могут, это у них в крови. Делают вид, будто погружены в молитву или размышляют о тщете бытия, а сами подсчитывают денежки.