Шрифт:
Впервые Гаустин мне понадобился, чтобы написать три строчки, которые возникли в голове просто так, словно из другого времени. Долгие месяцы я мучился, пытаясь добавить к ним что-то еще, но так и не смог ничего сочинить.
Женщина создала трубадура. Я могу повторить снова: Это она выдумала Сочинителя…Однажды я увидел во сне надпись на кожаной обложке: «Гаустин из Арля, XIII век». Помнится, уже тогда я сказал себе: это то, что надо. А потом появился и сам Гаустин, хочу сказать, тот, который походил на него и которому я дал это имя.
Это случилось в конце восьмидесятых.
Я где-то храню эту историю.
Гаустин. Знакомство
5
Именно так мне хочется вам его представить.
Впервые я увидел его на традиционном литературном семинаре, которые обычно проводят на море в начале сентября. Однажды вечером мы удобно расположились в прибрежном ресторанчике, все до одного — двадцати-двадцатипятилетние, пишущие, неженатые и еще не издавшие свои первые книги. Официант не успевал записывать, мы заказывали ракию и всевозможные салаты. Когда наконец все перечислили и умолкли, молодой человек, который сидел в конце стола и не успел сделать заказ, вымолвил:
— Будьте любезны, принесите мне порцию сметаны.
Он произнес это с небрежностью человека, заказавшего по меньшей мере утку по-пекински или «Блю Кюрасао».
Наступила тишина. Слышно было только, как прилетевший с моря ветерок катал по земле пустую пластмассовую бутылку
— Что вы сказали? — изумленно переспросил официант.
— Пожалуйста, принесите порцию сметаны, — повторил молодой человек с тем же сдержанным достоинством.
Мы изумленно помолчали некоторое время, но вскоре разговоры возобновились и за столом вновь стало шумно. Вскоре вся скатерть была уставлена тарелками и рюмками. Наконец официант принес небольшую тарелочку с голубой каемкой. В центре тарелочки изящно, как мне показалось, высилась горка заказанной сметаны. Молодой человек с явным удовольствием, не спеша, принялся есть сметану, и ему хватило ее на весь вечер.
Это была наша первая встреча.
Уже на следующий день я попытался сблизиться с ним, и вскоре мы совсем забыли о семинаре. Мы оба не отличались разговорчивостью, так что чудесно проводили время, гуляя и плавая, прекрасно понимая друг друга во взаимном молчании. Все-таки мне удалось узнать, что он живет один: отец давно умер, а мать месяц назад с третьей попытки, смогла нелегально уехать в Америку. Он очень надеялся, что на этот раз у нее все получится.
Я также узнал, что он иногда сочиняет истории, посвященные концу прошлого века, — именно так он выразился, и мне с трудом удалось сдержать любопытство, сделав вид что я считаю это вполне естественным. Прошлое как-то особенно интересовало его.
Он любил осматривать заброшенные, необитаемые дома, рылся в развалинах, расчищал чердаки, изучал содержимое старых сундуков и собирал всякую ветошь. Иногда ему удавалось сбыть что-нибудь в антикварных лавках или кому-то из знакомых — так он умудрялся обеспечивать себя. Я подумал, что его скромный заказ в тот вечер доказывал, что вряд ли он полностью мог рассчитывать на этот бизнес. Поэтому когда Гаустин, как бы между прочим, небрежно сообщил, что у него имеются три пачки сигарет высшего сорта известной марки «Томасян» 1937 года, я, как заядлый курильщик, поспешил заявить, что давно мечтаю попробовать столь знаменитые сигареты. Он тут же помчался в свое бунгало, а потом с нескрываемым удовольствием смотрел, как я небрежно прикуриваю от оригинальной немецкой спички производства 1928 года. Коробок он мне подарил вдобавок к сигаретам.
— Ну как тебе дух тридцать седьмого? — спросил он меня.
— Что-то горчит, — ответил я. Сигареты и вправду были крепкими, без фильтра, и страшно дымили.
— Это, наверно, из-за бомбардировок Герники в том же году, — тихо промолвил Гаустин. — А может, из-за дирижабля «Гинденбург», самого большого цеппелина в мире, который взорвался тогда же, кажется, шестого мая, не долетев до земли всего ста метров. На борту было девяносто семь человек. Тогда все радиорепортеры плакали навзрыд прямо в эфире. Думаю, такое оседает на табачных листьях…
Я поперхнулся дымом. Погасил сигарету, но ничего не сказал. Он говорил как очевидец, которому стоило немалых усилий превозмочь боль от случившегося.
Я решил резко сменить тему и впервые спросил, как его зовут.
— Зови меня Гаустин, — сказал он и улыбнулся.
— Очень приятно, Ишмаэль, — представился я, как бы подхватывая шутку.
Но он словно не услышал и заявил, что ему очень понравилось стихотворение с подписью Гаустина. Признаться, мне было приятно.
— Кроме того, — продолжил он совсем серьезно, — там сочетаются мои два имени: Августин-Гарибальди. Родители так и не смогли договориться, как меня назвать. Отец настаивал на имени Гарибальди — он был его страстным почитателем. Мать, кроткая умная женщина, три семестра изучала философию в университете, почитала святого Августина и настояла на том. чтобы к моему имени добавить имя святого. Так и получилось, что отец до самой своей смерти звал меня Гарибальди, а мать, объединив имена раннего богослова и позднего революционера, ласково звала Гаустином.
Вот, в общем-то, и вся информация, которой мы обменялись в те пять-шесть дней, что оставались до конца семинара. Конечно, было еще несколько особенно важных моментов обоюдного молчания, но их трудно пересказать.
Ах да, в последний день состоялся еще один короткий разговор. Из него я узнал, что Гаустин живет в небольшом городке в подножии гор Стара-Планина.
— У меня нет телефона, но письма доходят, — сказал он.
Тогда он показался мне бесконечно одиноким и каким-то… непринадлежащим. Именно это слово пришло мне в голову в тот момент. Не принадлежащий никому и ничему на свете, или, точнее, этому миру. Мы наблюдали красивый закат и молчали. Позади нас из прибрежных кустов поднялось целое облако мошкары. Гаустин проследил взглядом за их полетом и задумчиво сказал, что для нас это обычный закат, а для мошек-однодневок — конец жизни. Или что-то вроде того.