Шрифт:
Стихи Уфлянда оставляют тихую улыбку на лице. Есть пленка, где Бродский радостно и легко читает свое любимое стихотворение Уфлянда – «Век человеческий изменчив», – и Иосифа, обычно надменного, – не узнать. Великие не только упивались стихами Уфлянда (он помогал им жить), но и сами, в минуту отдохновения, посвящали ему легкие, радостные стихи.
Вот «Послание Уфлянду» Довлатова:
Приехал в город Таллин Не Тито и не Сталин — Поэт Володя Уфлянд (Ленинград). Он загорать мог в Хосте, Но вот приехал в гости К Далметову, который очень рад. Той ночью мы с ним в паре Нажрались в Мюнди-баре, Мы выпили там джина литров пять. Наутро пили пиво, Вели себя игриво И в результате напились опять. На следующее утро Мы рассудили мудро, Что больше пить нельзя, что это – фэ. Но все же (что за блядство!) Пошли опохмеляться И в результате снова под шафе. Мой стих однообразен, А мир разнообразен. Он в нас самих. И это сущий ад. Мы живы (это важно). И мы живем отважно. Будь счастлив. Я дружу с тобой. Vivat!А еще говорят, что мы развалили Советский Союз! Да мы обожали то время, когда можно было поехать в Таллин без каких-либо политических, юридических и экономических проблем, – и мы немало внесли средств как в экономику России, так и других республик, разъезжая туда-сюда. И не зря. Довлатов, например, писал о людях многонациональной нашей страны – вспомним широко известный сценарий: «Гиви едет в поезде. Билета нет!». А у Уфлянда могила отца была в Таллине, и он часто туда приезжал, а я, помню, с восторгом жил в жарком Ташкенте, занимаясь довольно необычным делом: писал сценарий – уже снятого фильма! Как-то режиссер перепутал порядок действий – и я дружески его выручал. Что говорить – славное было время. Правда, стихов Уфлянда не напечатано было ни строчки, а при этом его еще вызывали – и расспрашивали. «В вашем стихотворении упоминается председатель Верховного Совета СССР Ворошилов Климент Ефремович. Вы пишете: „…мне нравится товарищ Ворошилов – седой, в дипломатическом костюме“… Что вы имеете в виду?» – «То самое и имею в виду, что написал!» – как всегда, добродушно улыбаясь, отвечал Уфлянд. – «Вы лжете!» – «Когда же именно?» – удивленно спрашивал Володя. Надо было быть неповторимым Уфляндом, чтобы даже при таких делах продолжать улыбаться и любить всех. А они? По-моему, они не любили никого – даже Климента Ефремовича – и не могли поверить, что можно писать добродушные стихи о нем, причем – бесплатно и без всякой надежды напечататься и тем более – получить премии и звания! Такое просто не умещалось в их тесных мозгах! И не верили они никому, даже себе, и по злобе своей лютой всюду видели лишь обман и подвох, понимали только хулу, да и ее тоже преследовали… но любовь-то к Клименту Ефремовичу пачкали зачем? Да, во всех странах во все времена есть мрачные люди, и все беды (в том числе и развал Союза) – от них. Жлобов, увы, много во все времена. Однажды Уфлянд шел в гости ко мне – радоваться вместе: я как раз переехал в новую квартиру на углу Невского и Большой Морской, где до меня жила Ирина Одоевцева, прелестная поэтесса Серебряного века, переселенная из Парижа сюда по причине преклонного возраста и нищеты. После ее смерти туда въехал я и ждал Уфлянда. Раздался звонок. Володя стоял, согнувшись, держась за голову, и между пальцами проступала кровь. Какие-то сволочи, видимо, проследили его от магазина и под аркой ударили кастетом и отняли сумку. Мы вызвали cкорую, и Володю увезли. И через какие-нибудь час-полтора прозвенел звонок, и вошел Уфлянд, вскинув руки с двумя портвейнами. «Это я!» – «Слышь, Володя, может, отложим?» – «Никогда! Чтобы какие-то гады испортили нашу встречу? Да никогда!» На голове его, в выбритой «тонзуре», задорно торчали усики операционного шва. «Вшили-таки тебе антенну!» – «Алле, алле! Переходим на вторую бутылку! Как слышно?» – духарились мы. Потом я шел Володю провожать. И дошел с ним до угла Большой Морской с Невским. Здесь юркий Володя выскользнул из-под моей руки и заявил гордо, что дойдет один. И прекрасно дошел бы, но, к несчастью, какой-то очередной Бенкендорф, в порыве служебного рвения, зачем-то отменил привычный всем нам и любимый наш переход и стер полосатую «зебру» с лица асфальта. И где?! Как раз напротив знаменитого кафе «Вольф и Беранже», где Пушкин выпил стакан лимонада перед дуэлью и куда с тех пор стремится народ. Володя, естественно, ничего не знал об отмене перехода (за всеми глупостями не уследишь), и его сбила машина. Кстати, в этом опасном месте, у «Вольфа и Беранже», переход через бурный Невский по-прежнему отсутствует…
Утром, когда мы с Андреем Арьевым, редактором журнала «Звезда», пришли к Уфлянду в больницу – он, с загипсованной ногой, светло улыбался и никого не обвинял, даже наехавшего: «Торопился мужик!» Когда это он с ним познакомился? Рассказал нам: «Сначала я ничего не соображал, потом вдруг увидал, что Серега Довлатов, большой и красивый, в белом халате, взял меня на руки и несет. И говорит мне: „Ничего, ничего! Терпи“. Я и терпел. Утром он зашел в палату, гляжу – вылитый Серега. Спрашиваю его: „А как ваша фамилия?“ Он улыбается: „Довлатян“… Уфлянд уютно устраивался везде. Мир его был таким же уютным и светлым, как его стихи. „Век такой, какой напишешь!“ – это я про Уфлянда сказал злобным занудам, препарирующим Уфлянда и с ножом к горлу требующим от него „правды-матки“ и „глубины“. Да засуньте вы вашу „правду“ туда… откуда она появилась. Нам она ни к чему! „Век такой, какой напишешь“. Послушаем лучше Уфлянда:
Я искал в пиджаке монету, Нищим дать, чтоб они не хромали. Вечер, нежно-сиреневым цветом, Оказался в моем кармане. Вынул. Нищие только пялятся. Но поодаль, у будки с пивом, Застеснялись вдруг пыльные пьяницы, Стали чистить друг другу спины. Рыжий даже хотел побриться. Только черный ему отсоветовал. И остановилось поблизости Уходившее было лето… [4]4
Уфлянд В. «Я искал в пиджаке монету».
Я мог бы цитировать бесконечно, но слышу (и слышал всегда) голоса: „Какой-то это не наш поэт!“ Русский поэт, по мнению большинства, обязан быть трагичным, активно делиться горем… может, из-за этого и столько горя у нас?! А Уфлянд – солнышко. Услышав о столкновении Уфлянда возле кафе „Вольф и Беранже“ с машиной, величественный Бродский отбросил свои лауреатские дела и написал Волосику:
Пока срастаются твои бесшумно косточки, не грех задуматься, Волосенька, о тросточке. В минувшем веке без нее из дому гении не выходили прогуляться даже в Кении. И даже тот, кто справедливый мир планировал, порой без Энгельса, но с тросточкой фланировал. …Но вот теперь, случайно выбравшись с поломками из-под колес почти истории с подонками… …чтоб поддержать чуть-чуть свое телосложение — ты мог бы тросточку взять на вооружение. В конце столетия в столице нашей северной представим щеголя с улыбкою рассеянной, с лицом, изборожденным русским опытом, сопровождаемого восхищенным ропотом. когда прокладывает он сквозь часть Литейную изящной тросточкою путь в толпе в питейную. Тут даже гангстеры, одеты в кожу финскую, вмиг расступаются, поблескивая фиксою, и, точно вывернутый брюк карман – на деньги, Взирают тучки на блистательного дэнди. Кто это? Это – ты, Волосик, с тросточкой, интеллигентов окруженный храброй горсточкой, вступаешь, холодно играя набалдашником, в то будущее, где жлобы с бумажником царить хотели бы и шуровать кастетами. Но там все столики уж стоики с эстетами позанимали, и Волосик там – за главного: поэт, которому и в будущем нет равного! [5]5
Бродский И. «Выздоравливающему Волосику».
Свое будущее Волосик, конечно, создал, и даже – жил в нем. Но, наверное, он не чувствовал бы себя столь превосходно, если бы не великолепное окружение, неповторимая творческая среда той эпохи. По тем же улицам ходил, сопя вечно простуженным носом и подтягивая великоватые, кем-то подаренные штаны, гениальный и ужасный Олежка Григорьев, бормоча что-нибудь вроде: „Да, я ходил в ХимСнабСбыт. Но был там жестоко избит…“ Похоже на его жизнь. И тем не менее – он был поэтом состоявшимся, любимым всеми, кому это позволяла должность, а порой даже и теми, кому не позволяла… Сам Сергей Михалков ругал его! Но потом, говорят, пытался помочь. Первое – достоверно, второе – проверяется.
Помню, как Олежка явился ко мне через месяц после выхода из „Крестов“ и рассказывал мне о тюрьме так увлекательно и, главное – бодро, что я вполне искренне (и даже учитывая советское время) посоветовал написать ему о тюрьме детскую книжку. Полезная бы книжка была – о взгляде, меняющем привычное, – годилась бы и не только в тюрьме. Кстати (замечу для нытиков-профессионалов), Григорьев выполнил там норму кандидата в мастера по гимнастике… Может, и выдумал. Но – какая разница?
Отметился он и у меня на новоселье – даже раньше, но, к счастью, не так трагически, как Уфлянд. Сгрузив мебель в кучу, грузчики уехали, и я с отчаянием думал, как же мне ее расставлять. И вдруг я увидел в окно приближающегося, сильно раскачивающегося Олежку Григорьева, да еще с двумя соратниками, размахивающими бутылями портвейна, вовсе уже не полными – видно издалека. Сразу вспомнился его стих, замечательно нарисованный митьком Флоренским (который и Довлатова иллюстрировал): „С наперсниками разврата он торопился куда-то“. „Всё! – понял я. – Планы рушатся! Одно дело – стихи, а другое – реальность!“ И в корне ошибся. Оставил все на жену, которая в безалаберности своей не уступала гостю и восторгалась им, – вот пусть и разбираются, „близнецы-братья“! А сам малодушно сбежал. Домой я возвращался часа через полтора, заранее с ужасом представляя, во что превратилась квартира, – и был морально наказан. Я увидел квартиру чистую, убранную и, главное – с педантично расставленной мебелью. „Кто это сделал?“ – изумился я. „А Олежка!“ – сияя, сообщила жена. – И друзья его. Такие милые! Я попросила их мебель расставить – и они сделали мгновенно!» – «Но у нас же денег нет!» – «Но он не обиделся. Олежка ведь любит нас!» Вспоминаю то время – и слезы на глазах!