Вход/Регистрация
Учебный плац
вернуться

Ленц Зигфрид

Шрифт:

Темная речушка, повсюду плавают письма, белые, коричневые письма и бандероли, и наша почтовая сумка, медленно уходящая под воду, — все это я охватил единым взглядом, увидел и склон речки, усеянный письмами, точно крапинками, и сорванный багажник, заднее колесо тоже получило удар, погнулось в «восьмерку», даже трубчатые перила моста прогнулись, только меня оглобля не задела, меня — не задела. Лошадь не остановилась, она галопом помчалась дальше и исчезла за Тополиной аллеей. Я спрыгнул со склона и прежде всего спас почтовую сумку, потом заторопился вниз по течению за письмами, которые отнесло дальше всего, мне нужна была палка, палка с небольшой развилиной, чтобы выуживать уплывающие письма, но ничего подходящего не попадалось, многие конверты уже пропитались водой и погружались в воду, и мне пришлось прыгнуть в Холле и выискивать и собирать все, что ко мне пригоняла речушка. Вода доходила мне до бедер, но я не чувствовал ни напора воды, ни холода, а шлепал в сторону моста, все вокруг хватая и погружаясь в воду до локтей, но в спешке мне не удавалось вынести на сухое место каждое письмо, я просто сложил все мокрые конверты, один на другой, точно мокрые носовые платки, и, как носовые платки, медленно отжал их на берегу, не выкручивал, а просто отжал, при этом, к моему ужасу, многие надписи поблекли, стерлись, я обтер почтовую сумку своим пуловером. Уложил в нее мокрые письма. Я стал садиться на велосипед, вернее, собрался как раз сесть на него, когда голубой зимородок ринулся в Холле у мостового быка, он нырнул в речушку у травяного островка, и Холле не выдала, устремился он по течению вверх или вниз.

Заднее колесо петляло и терлось о грязевой щиток, я не мог ехать дальше, не мог доставить мокрую почту; и потому повернул, повесил сумку на плечо, мысленно занятый уже тем, как разложу письма для просушки в саду за почтой, а потом отглажу тяжелым утюгом госпожи Эвальдсен. Мимо меня пробежал какой-то человек, наверняка из Ольховой усадьбы, он пытался поймать ту лошадь, и две девушки, что обогнали меня на новеньких велосипедах, тоже были, видно, из Ольховой усадьбы, две рослые девушки, поднявшие меня на смех, они внезапно повернули и воротились, только чтобы глянуть на меня спереди, стали описывать вокруг меня круги, и я услышал, как одна девушка сказала:

— Ну и видик у него, и это называется почтальон.

Тут я отвернулся, выждал, пока они не отъехали подальше от меня, и по ухабистой пешеходной тропе возвратился на почту, где тотчас разложил для просушки письма, которые спеклись в слоистый пирог, и мои носки тоже.

Никто меня не видел, ведь Якоб Эвальдсен все еще лежал с температурой, а его жена ушла к Тордсенам, где стряпала для предстоящей свадьбы. Босиком скользил я по траве, переворачивал письма, помахивал ими, встряхивал, и под солнцем, не затянутым облаками, все очень быстро сохло, я даже удивился, как быстро все сохло. Солнце палило так сильно, что бумага коробилась, свертывалась в трубки, завивалась, кое-какие конверты покрылись пузырями, переворачивая письма, я обратил внимание на то, что клей больше не держал и многие конверты раскрылись.

Сумка так быстро не сохла, хотя я положил ее, вывернув и подперев так, что солнце проникало внутрь до самого дна. Когда из какого-то открытого конверта выглянула купюра, я чуть испугался, попробовал тотчас же снова заклеить конверт слюной, но от моей слюны клей не держался и покоробившийся конверт вскоре открылся — Холле и солнце постарались, клей потерял клейкость; поэтому я, высушив все конверты, собрал почту и отнес в нашу рабочую комнату, чтобы там все заклеить клеем. Я хотел, до того, как прогладить письма, аккуратно их заклеить.

Выложив всю кладь на бывший прилавок, служивший нам рабочим столом, я рассортировал письма, проверил и стал клеить, от клея пахло так сладко, что я охотно им полакомился бы, этим медвяного цвета клеем, который нитями тянулся за моей рукой, и наносить его было все легче, чем дольше я клеил. Один раз у входа появился клиент, он стучал и звал, хотя вывешенная картонная табличка сообщала, что у нас временно закрыто, он просто не уходил, и когда я в конце концов открыл, он всего-навсего вручил мне письмо с наклеенной маркой, которое вполне мог сам бросить в ящик рядом с дверью. Время от времени я замирал и прислушивался, так как в доме почты на каждый звук откликалось эхо: раздастся где-то вздох — и тотчас ему отвечает более слабый вздох, за четким ударом следует нечеткий ответ, а зазвучит чей-то голос, так эхо повторит его далеким и затухающим. Я как раз прислушался к какому-то эху, когда ручка двери повернулась, появились босые ноги, край ночной рубахи, и передо мной вырос Якоб Эвальдсен, поначалу он опешил, ведь он считал, что я развожу почту, но тут же насторожился, стал смотреть на меня с все возрастающим подозрением, а потом подошел ближе, не произнеся ни слова, и, оказавшись рядом, вырвал у меня из рук очередное письмо, вскрытое речушкой Холле и солнцем, ощупал конверт и вытащил тотчас купюру, которую сунул мне под нос и шлепнул на стол. И прежде, чем я успел хоть что-то сказать, сказал он:

— Вот, стало быть, что, а они называют тебя недоумком и обалдуем. Вот, стало быть, что.

Больше он ничего не сказал.

Он ударил сильно и точно, я даже не заметил, как он приготовился к удару, но, даже если бы я увидел его кулак, я бы не уклонился, что-то удерживало меня, что-то заставляло меня стоять прямо и неподвижно, так что я даже не увернулся после того, как он треснул меня первый раз. Сколько раз он ударил, пока я не свалился, я не помню, помню только, что он попал мне в подбородок, в голову и что во рту у меня сделалось тепло, рот наполнился чем-то пенистым, и мне пришлось сглотнуть, чтобы перевести дух, но в этот миг я уже лежал, лежал рядом со стойкой для почтовых мешков с указанным направлением, а его, Якоба Эвальдсена, видел словно бы парящим в воздухе, в его серовато-белой ночной рубахе, в его пропотевшей от лихорадки рубахе. Рывком, он вдруг рванул меня рывком вверх и, прижав одной рукой к стене, другой стал ощупывать меня, обстукивать, все карманы вывернул, даже под рубашкой искал, не находя того, на что нацелился. А то, что я хотел ему сказать, я сказать не мог, потому что во рту у меня все набухало и набухало, от одной его затрещины я прикусил язык и боль заставила бы меня броситься наутек, куда глаза глядят, если бы я только в силах был удержаться на ногах. Мне не сразу пришло в голову позвать шефа. Я, видимо, был так сильно оглушен, что не мог пожелать его прихода, а когда наконец это сделал, так время тянулось и тянулось, пока он не пришел, но он не увел меня сразу же, нет, он первым делом потребовал объяснений от Якоба Эвальдсена, да так распалился, так разъярился, что я уж подумал: вот сейчас они сцепятся. Но шеф только сказал:

— Мы еще поговорим… — И еще он сказал: — На ребенка, поднять руку на ребенка… — И под конец еще добавил: — От расплаты тебе не уйти, подожди только.

Хорошо было болеть, не в первые дни, а под конец: дважды в день ко мне в клетушку приходил шеф, сидел у меня и всегда что-то мне рассказывал. Доротея приходила даже пять раз в день, приносила суп, хлебный пудинг, кашу и смотрела, пока я все это съедал, и другие приходили, приносили иной раз что-нибудь; Макс поделился со мной апельсином. В свое чердачное окно я наблюдал за большими птицами, за канюками, они кружили без единого взмаха крыльев, а потом внезапно, словно из озорства, разлетались кто куда; ночью ко мне в окно заглядывала луна, и свет ее падал в мою клетушку, ее желтовато-зеленый свет. Я часто прислушивался, когда внизу разговаривали, за обедом или вечерами, мне стоило только прижаться к стене, и я все слышал. Обо мне они говорили редко, чаще всего речь держала Ина, она всегда рассказывала о двух своих соучениках, о Рольфе и о Дитере, с которыми ежедневно ездила в школу в Шлезвиг; оба были, надо думать, отличными бегунами, оба могли довольно долго бежать рядом с отходящим поездом. Иоахима почти не было слышно, а Макс, который собирался нас покинуть, говорил ровно столько, что я знал: он еще здесь. Однажды я в последнюю минуту уловил, как Доротея сказала:

— Ну, так оставь мальчонку у себя.

И шеф ответил:

— Ничего не сделаю я охотнее.

Тут я едва пулей не слетел с лестницы.

Теперь Магда уснула. Я не смею больше говорить, не смею шелохнуться, я должен лежать тихо-тихо, чтобы ее рука не соскользнула с моей груди и с ее ног не сползло одеяло, она просыпается при малейшем движении, а уж если проснется, так в дурном настроении и сразу же уходит. Когда Магда спит, она совсем другая, чем когда не спит, строгость сходит с ее лица, губы размыкаются, оттопыриваются, над переносицей появляется небольшая складка, такая, словно Магда напряженно о чем-то думает, но через какое-то время и это выражение ее лица меняется, лицо Магды расслабляется и выглядит уже просто довольным и чуть помятым. И хоть ей не совсем приятно это слышать, но во сне она пахнет молочной рисовой кашей.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: