Шрифт:
— Не знаю, — растерялась я…
— Это что за провинциальная хамка? — спросил ведущий Ларису, тоже плохо прикрыв трубку рукой.
— Сейчас найдем другую!
— Другую провинциальную хамку?! Они все на одно лицо.
— Чтобы к вечеру был репортаж! — громко шепнула мне Лариса. — Быстро, пока он не передумал!
Редакционную машину Валентина мне не дала, пришлось ехать на своей. Полусгнившая белая десятилетняя «Ока» с проржавленным до ломких дыр жестяным дном и потерянным мною где-то на звонких трамвайных путях глушителем была главной инвестицией моего отца в мое и свое будущее. В «Оке» не работало все — даже окна не открывались. На светофорах в июльские плюс сорок три я открывала сразу обе двери и по очереди махала ими, как крыльями, чтобы не задохнуться в этом первом своем автомобиле, из-за которого девушки нашей телекомпании прозвали меня «лягушонкой в коробчонке». Все, кроме Аниты.
Отец — чистокровный армянин, что не мешало ему быть активным участником одного из казачьих объединений, изъясняться на первоклассной балачке и по запаху темной воды определять, зашла ли в ахтарский Лиман жирненькая шамайка — переживал, что в мои восемнадцать карьера моя развивается недостаточно споро, и посчитал своим долгом ускорить процесс, вручив мне орудие производства — собственный автомобиль.
— В двадцать лет ума нет — и не будет. В тридцать лет детей нет — и не будет. В сорок лет денег нет — и не будет, — провозглашал казак Симоньян, выросший на Кубани в армянской семье, впитав мудрости обеих культур с кизиловым киселем матери и кислым мацуном отца. Ему давно уже было за сорок, денег у него не было. Он знал, о чем говорил.
На этой «Оке» в поисках тем для московской редакции я объездила всю Кубань, от рогозовых плавней, поросших ежеголовником, до Абрау, где всю ночь шуршат в можжевеловых чащах змеи и черепахи, а после дождя, когда воздух налит розмарином, осторожно скользит по камням пресноводный краб, и однажды под Ейском, заночевав у дороги, где сочилось сквозь изгородь тополей предзакатное солнце, я увидела розового пеликана.
И сейчас Серега Млечин пытался упаковать свои длинные ноги в мою коробчонку, пока я с третьего раза тужилась ее завести.
— И куда мы едем? Конкретно? — спросил Серега.
— Как куда? Искать кукурузник. Где-то под Старонижестеблиевкой он пропал.
— Куда именно мы поедем его искать?
— В поля, ясное море. Куда он еще мог упасть?
— Тут у вас три Франции полей, — заметил Серега, который на Кубань приехал, спасаясь от хмари, лет десять назад, но так и не научился считать этот край своим.
— Что там той Франции? Зато вечерний выпуск! Федеральные новости!
Я с силой выжала сцепление, и коробчонка взревела своими слабомощными легкими. Сережины длинные ноги, так и не поместившись в «Оку», вдруг сделали движение обратно, на волю.
— Не, я с тобой в поля не поеду. В полях нет светофоров. А светофоры — это единственное ПДД, которое ты признаешь.
— Ты не хочешь попасть в федеральный эфир?!
— Я не хочу попасть в станичный морг. Представляешь, какие условия в станичных моргах?
— Действительно! Там, небось, нет горячей воды. И телефона.
В «Оку» затянуло непривычный сигарный дым. Послышался голос Аскера.
— Я работал в станичном морге. Есть там телефон, — пробасил Аскер.
— Успокоил, — хмыкнул Серега.
— Где ты нашел сигару? — изумилась я.
— Сосед принес. Он в аэропорту работает, в новом бизнес-зале. Если видит, что кто-то сигару закурил, — сразу кричит: «Посадка на ваш рейс заканчивается!» Все убегают, сигару он забирает. А я в ресторане, если кто коктейль не допил, забираю. И вот так мы вечером — сигару с коктейлем. Хорошо живем!
— Кем ты работал в морге? — поинтересовался Серега.
— Патологоанатомом.
— И теперь работаешь поваром?
— Так я это… Мясо разделываю хорошо.
Серега повернулся ко мне.
— Поехали, куда хочешь. Только подальше отсюда.
…Есть ли что-нибудь в мире прекраснее поля июльских подсолнухов под кубанским небом?
Едешь по трассе. Она блестит, как смола. Вокруг бесподобное лето. Густой и тягучий воздух, жирный, как петушиный бульон, заливает степь, и дорогу, и черные пашни, и рощу серебряных белолиственниц, и зеленую глубь неподвижных лиманов. Редко мигают окном голубые саманки. Во дворах наливаются персики, млеют на крышах кошки. Медленно и торжественно, как подводные лодки, плывут по жаре индоутки. На веревках сверкает крахмальная стирка. Одинокий комбайн, как самолет в небе, волочит за собой след из соломенной пыли. Ветер плещет и гонит пшеницу, разбивая ее об асфальт, словно прибой, и, как чайки над морем, над полем носятся галки.
А поверх всего непереносимо, сногсшибательно, несказанно сияет небо.
Над Кубанью небо в июле сияет так, что не видно солнца. Бледная, мутная клякса в углу, как будто на скатерть пролили пахту, — это и есть солнце. А все остальное — пронзительное бирюзовое небо.
И вот из-под этой слепящей лазури вдруг как хлынет прямо на трассу, как смерч, густозеленое поле, и на нем тысячи ярких голов, пленительных, гордых созданий; стройные, стоят перед небом, как красавицы перед царем на смотринах, расправили острые лепестки и крутят вихрами с востока на запад, послушные только движению солнца.