Шрифт:
— Надо купить тебе джинсы и футболки. И ты должна их менять каждый день. Иначе ты станешь изгоем и твои одноклассники будут тебя презирать.
В краснодарской спецшколе я отучилась восемь лет, а тут пошла сразу в последний, 12-й класс — и все мои одноклассники были сильно старше меня.
Была редкой классической красоты двадцатилетняя второгодница Саманта Смит, которая, безусловно, ни разу не слышала про ту самую Саманту Смит.
Однажды на моих глазах все 50 минут стади-холла с учебником и калькулятором Сэмми не справилась с примером 16-2x5. Она не была отстающей в медицинском смысле этого слова. Просто ей это было не нужно.
Я учила ее базовой математике и истории американских президентов, а она меня — курить траву и слушать The Presidents of the United States of America.
Был черноволосый Эрон, который раз в квартал на уроках демонстрировал новый пирсинг своего члена, сделанный в честь очередной любимой.
Худенькая незаметная Стейси жила в своем трепаном автомобиле — пьющие родители выгнали ее из дома. Она работала и ужинала в Макдональдсе, а мылась и завтракала в школе.
Однажды Стейси пропала на пару недель, вернулась еще худее, с еще более лихорадочными глазами, и перед уроком восторженно рассказала, что в город заехал новый наркотик с красивым названием crystal meth (за пару десятилетий до Брейкинг Бэд), и это гораздо круче вашего старомодного ЛСД и прочих младенческих радостей, которыми вы тут гоняете динозавриков на вечеринах.
— В этой жизни можно надеяться только на одно, — говорила Стейси. — Что ты не переживешь свое двадцатипятилетие.
Моя подруга, белозубая хоккеистка Эйми, наоборот, ненавидела алкоголь и наркотики, и всех, кто их потребляет. Травка не в счет, потому что травку, к моему любопытству, не считали наркотиком даже родители и учителя.
Старшую и любимую сестру Эйми вынули из петли, после того как покончил с собой сестрин бойфренд. За несколько дней до этого в машину, где ехала вся его семья, лоб в лоб въехал пьяный обдолбанный грузовик. Погибли все, кроме трехлетней сестры. Когда через пару дней бойфренду позвонили из клиники и сказали, что сестра тоже не справилась, он добровольно ушел вслед за ними.
У веселой блондинки Ребекки была зависимость от кока-колы. Об этом официально знали учителя и отпускали ее на уроках купить в автомате еще пару баночек.
Были два таких же, как я, школьника «по обмену» — Ярно из Финляндии и Вал из Швейцарии, отличные парни. Вал весь год пророманил с красавицей-второгодницей Сэм, а финн потом стал известным в своей стране математиком.
Одного из нас поселили в семью, где папаша в детстве стал жертвой многолетнего хрестоматийного насилия из типичных американских сводок: родители держали их с кучей сестер и братьев в подвале, били и заставляли совокупляться — и папа, и мама.
Отличница Кристен, девственница из пасторской протестантской семьи. Ее младший, больной редчайшим недугом брат однажды вполне однозначно намекнул мне, что кто-то из мужчин их неистово верующей семьи пристает к маленьким девочкам. Кристен очень сердилась на брата за то, что он вынес это из дома.
Вообще такой психоневрологической концентрации в одной геоточке солнечнозайчиковой хорошенькости, мытой и сытой стабильности и одновременно того, что называется непереводимым американским messed up — изломанности, трагедии, повседневной привычности самых тошнотных пунктов криминальной энциклопедии: педофилии, инцеста, навязанного подросткового материнства, суицидальности развлечений — я не встречала ни до ни после, хотя выросла в бандитском и наркоманском армянском гетто и повзрослела сквозь омово-птючевый Краснодар конца девяностых, с его велосипедными трипами на Казантип и унитазами бывшего ДК ЖД, забитыми шприцами после ежесубботнего рейва с ночными показами Альмодовара.
В школах моего «историко-культурного» (как написано в Википедии) штата учителям было законодательно запрещено обсуждать с учениками гомосексуализм, эвтаназию и почему-то ядерное оружие.
Одноэтажная Америка еще посещала по воскресеньям свои свежебеленые протестантские храмики, но была уже смущена Голливудом и телевидением, которые мягко, но жестко вводили в каждую мировую премьеру обязательную симпатичную лесбиянку, или ранимого гея, или хотя бы полдиалога о геях и лесбиянках, и отливали в граните правильные слова для называния этих меньшинств, отправляя в утиль, к маргиналам привычного «гомосека».
Воскресная свежебеленая Америка — потомки мэйфлауэрских пуритан — не понимала пока, как к этому относиться. А раз не понимала, то запретила рассказывать детям.
Мои новые одноклассники были приветливы и любопытны:
— У вас другой алфавит? Как это? Разве бывают другие алфавиты?
— А у вас в России есть собаки?
— А телевизоры есть?
Самым приветливым был высокий, прыщавый и пухловатый парень с открытой улыбкой, в черной рубашке и черных штанах, на пару лет старше меня — Джон Маккью.
Он одним из первых подошел ко мне на парковке, где я выгружалась из желтенького автобуса, чувствуя себя маленьким Форрестом из заключительных кадров любимого фильма.
— Привет, ты откуда? Мне нравятся твои волосы.
Я не удивилась, потому что уже усвоила трогательный и отчетливо американский обычай говорить первому встречному: I love your shoes или I love your hair color — такой же эндемичный, как у нас попросить у первого встречного сигарету.
Увидев, что я разговариваю с Маккью, и дождавшись, пока разговор закончится, ко мне подошла незнакомая школьница.