Шрифт:
С ранних рассветов до поздних закатов ты горбатила поясницу в сыром огороде, кишащем ленивыми полозами: полола фасоль, кукурузу, собирала тутовые листья, чтобы кормить шелкопрядных червей для колхоза — коробками бледных коконов были заставлены полки, которые твой отец натесал из каштановых бревен, — а длинных полозов, любивших погреть желтое брюхо среди кучерявой кинзы, ты, не разгибая спины, перерубала тяпкой напополам.
— Никогда не пойду за колхозника, — говорила ты, кутая в серый платок из собачьей шерсти окоченевшую от февральской земли поясницу.
— Эйгедэгей, за кого на роду написано, за того и пойдешь, — отвечала тебе твоя мама. Ее-то сгорбленную поясницу давно уже было ничем не согреть.
Тебе было почти тринадцать, когда началась война. Для тебя война означала терпкий надел жухлого табака. Днем ты срывала с кустов нижние листья в корзину, которую сплел твой отец кривыми руками, сидя на голой земле, из прутьев колючей ажины. Старый, длинный, укутанный мхом самшит, вырванный с корнем внезапной грозой, рухнул на твоего отца, когда он собирал на горе лопухи для соленого пугра, сделал его инвалидом и освободил от войны. Вечерами вы вместе низали табачные листья большой железной иглой на шпагат. Потом в других городах страны, о которой ты ничего не знала, хотя в ней родилась, из твоего табака делали папиросы и отправляли на фронт.
Через год твою фотографию напечатала городская газета. Так и написали: Кегецик Минасовна Демерчян, 14 лет, стахановка.
Немцы чуть-чуть не дошли до вашего дома. Но пришло много беженцев. Одну беженку, Валентину, ваша семья забрала к себе — в каштановый дом над козами и коровой.
— А где у вас сковородка? — спросила однажды тебя Валентина.
Ты не знала, что такое по-русски «сковородка», — в вашей деревне за Хостой в те времена не было русских школ.
Тебе стало так стыдно, что ты обежала весь Дурнобел, пока не нашла единственного соседа, еще до войны перешедшего на своей угрюмой кобыле три перевала, чтобы спуститься к зажиточным казакам, на Кубань, где ему обещали невиданных в хостинских чащах жирненьких поросят, которых можно кормить одними помоями, а под Новый год они вырастают в огромные густомясые туши — так, что розовая, с полосками сального глянца лопатка занимает целый коптильный бочонок.
Сосед показал тебе сковородку и спас тебя от позора.
— Никогда не пойду за колхозника! Только за грамотного! — окончательно определилась ты.
Однажды московский ансамбль, объезжавший с гастролями черноморские деревушки, заехал и к вам — в самую дальнюю деревушку, где все жители знали, что живут рядом с морем, но никто никакого моря ни разу не видел.
Твой отец к тому времени был уже мельником, уважаемым на селе человеком, и руководитель ансамбля, чисто вымытый человек в серой шляпе — остановился у вас.
Как-то после обеда, закурив на вашем балконе терпкую папиросу, он услышал, как под балконом, обрезая созревшую кукурузу, ты поешь на своем языке грустную песню про бабочку, которая живет один день.
Руководитель ансамбля пришел к твоему отцу и долго его уговаривал отпустить тебя с ними в Москву, объясняя, что у тебя есть все данные, чтобы стать великой артисткой.
Ты стояла рядом с отцом, пряча под фартук темные руки, где под ногтями никогда не вычищалась черная хостинская земля, и ждала приговора.
— Я по-русски плохо говорю, — сказал Минас. — Что такое артистка, я не знаю. Зато я знаю, что такое проститутка.
И ты осталась полоть фасоль в своем огороде.
Через десять лет заезжий ансамбль из Армении все-таки увез — но не тебя, а Тамар — замуж за кудрявого аккордеониста.
Ты училась в последнем классе, когда к вам в школу пришел новый историк, раненный под Сталинградом, с подвязанной левой рукой, голубоглазый молодой лейтенант Адам Алексеевич. Его звали так необычно — Адамом, — потому что у его родителей не получались дети. Точнее, они рождались и почти сразу же умирали. Один, второй, третий… Бабки отлили воск и сказали его родителям, что у них снова родится мальчик, назвать его надо Адамом, следом родится девочка, назвать ее надо Евой. И они тогда будут жить. Родители так и сделали.
Однажды новый учитель подошел к тебе прямо на улице.
— Слушай, красивая девочка, — начал он.
Но ты испуганно отвернулась и быстро ушла, семеня по осенним камням. Адаму понравилось, что ты не стала одна говорить с мужчиной на улице — даже с учителем. В субботу в каштановый дом уже стучали присланные Адамом сваты.
Поговорив с Минасом о дождливой погоде, о том, успеют ли на зиму собрать на горе весь сладкий каштан и много ли в этом году в подлеске кизила, старший из сватов сел к очагу и стал теребить бамбуковым прутиком догоравшие угли. Это означало, что он пришел говорить совсем о другом.
— Не трогай мой очаг, — вежливо сказал твой отец.
Это означало, что сватам пора уходить.
В темном углу ты толкала ногами тяжелую бочку, подвешенную к потолку, — сбивала кислое масло — и видела, как старший сват теребил ваш очаг. И как сваты ушли, не получив от твоего отца никакого ответа.
— Он живет с красивой русской женщиной, — сказал Минас за семейным ужином, когда твоя мама поставила на каштановый стол крапивную кашу и кукурузный хлеб.
— Зато он не колхозник, — ответила ты.