Шрифт:
И тем не менее при всем этом колхоз наш никак не мог приловчиться шагать в ногу со временем. Тут уж не помогла ни практика председателя, ни его мужичья смекалка, ни старая «гвардия» бригадиров, которые в послевоенное время помогали колхозу, выполняли и перевыполняли планы, ордена получали и медали… Э, да что там!
А вот шаганула в Лебяжье механизация-химизация, выросли, на глазах почти, ремонтные мастерские, тракторный и машинные парки и плюс та техника, которая поступала «нераспечатанной», как говорил тот же тракторный бригадир Зуев, для кукурузы, для гороха, для свеклы, для внедрения разных там методов… Да мало ли! Только иди и работай! Наступило то время, когда нужно было накрепко оседать в селе и не тешить себя городом. Наступило, но… дела в колхозе шли не ахти, а вскоре прямо-таки из рук вон. Объективные обстоятельства требовали немедленной переориентировки колхоза на новую организацию труда и дисциплины.
Специалистов всяких тоже полный комплект образовался: агрономов, экономов, мелиораторов и прочих. Люди они все грамотные были, зарплату свою как должное принимали, за землю же и скот здорово не болели, а все спешили стереть грань между городом и деревней — установили восьмичасовой рабочий день. Не жизнь, а малина! И только дед приходил по вечерам хмурый и злой, иной раз бесцельно бродил по двору, пиная ногами годами залежавшуюся хозяйскую утварь (наковаленку у сараюшки, старые колеса от арбы, сложенные ярусом в уголочке «про черный день», прясло у воротец в леваду и т. д.) и тихонечко матерился. Не радовало его и то, что после окончания школы я пошел в строительную разнорабочим и вступил в колхоз…
Однажды за ужином он спросил меня:
— Видать, зря мы с тобой в… институт не поехали на экзамены, а? На строительные-то!
— Ку-уда?! — тетя Паша положила ложку на стол, выпрямилась и перекрестилась. — Ты чо, Лукич? Може, мне к Акулине сбегать, водицы наговорить? Може, на тебя с устатку нашло? И спишь плохо…
— А и то! — согласился дед. — Сбегай, Прасковьюшка, сбегай, да не бутыль — ведро прихвати, чтоб искупаться можно было!
У деда помолодел голос — явный признак крайнего раздражения и нетерпимого желания сорвать на ком-нибудь зло.
— Тьфу на твой колхоз! — обиделась тетя Паша. — Тебе дома делов нету? Вон чего придумал — экзаменты!.. Дитю не ноня-завтря в армию, ему а экзаментов схотелось! Дурью ты маисси, Лукич, вот чего я тебе скажу! Я давно…
— Цыть! — дед легонько прихлопнул ладонью по столу и ко мне:
— Чем займались нонче в бригаде?
Я допил взвар, поставил кружку на стол и лихо сострил:
— Корчевка пня, кантовка дня и подкатывание солнца вручную!
— Та-а-ак… Ловко! — дед обескураженно крутнул бороденкой. — Сонца, говоришь?
— Ага!
— Ваньки Ушкова, бригадира вашего, выучка?
Я молча усмехнулся.
— И по сколь же вам заплатят? — наседал дед.
— А по четыре с гаком свободненько!.. Да ты не волнуйся, к концу месяца больше сотни зашибу! Это — точняк!
Дед затих и уж спокойно, глядя куда-то выше моей головы, рассудил:
— Кобелю на халобуду. Нехай и он поживет во благе в таком разе!
— Тьфу ты! — опять не вытерпела тетя Паша.
…В ожидании далекой и неведомой дороги, серым светом промелькнула зима…
Я по-прежнему ходил в строительную бригаду. Я любил работать и работал до крайней усталости, которая потом противиться отдыху, и от которой приятной тяжестью наливается тело.
Мы ездили в степь за соломой, трактор тащил порожние сани до заснеженной скирды добрых три часа. Мы сидели на широченных санях и резались «в подкидного» до настоящего одурения, так что с саней — головой в сугроб и… Эх! До чего ж горячим казался пахучий снег!..
А у скирды вдруг замечалось, что день прогорел, а надо было успеть загрузить сани. И начиналась работа. Потом застилало белый свет, но мы «росли» и «росли» на санях, пока трактор оставался далеко внизу, и тракторист орал, задрав голову к небу:
— Х-аро-ош!
И плыли назад, распластавшись на спине, под самым небом, с которого немыслимо быстро валилась темная густота.
Случалось открывать силосную яму — в ход шли лопаты и ломики. И хакали и хекали до радужных пятен в глазах, пока не показывался из-под мерзлого крошева духовитый, коричневый пласт теплого месива из кукурузных стеблей и листьев.
Случалось, что на те же «подсоломенные» сани мы грузили бревна и везли их в соседний колхоз на распиловку — там работала пилорама, мы-то у себя еще не нажили в ту пору ничего похожего, кроме единственной дисковой пилы — дисковки.
А по вечерам, когда не было ветра и снега, когда немыслимо ровная белизна простиралась по всему Лебяжьему и дальше в степь, желто подпаленная сверху и мертво вспыхнувшая внизу иглисто и сине, в школьном парке на скамейке, у ствола старой липы, целовались мы с Ленкой — она не сопротивлялась, а лишь крепко жмурилась, родная и податливая. А я все целовал и целовал ее сначала в губы, потом в щеки и в глаза, чувствуя мокрую солоноватость на слипавшихся ресницах. Иногда она вздыхала рывком, точно сбрасывала с себя великую тяжесть, и шепотом, не без любопытства, спрашивала: