Шрифт:
– Что ты, баушка, я завтра расколю его совсем маленькими кирпичиками и буду, как ты, угощать всех.
– Ну, спи, спи, дариня моя, так Бог делал, пример показывал.
– Правда? А ты Богу веришь?
– А как же, гляди, иконки-то висят.
– А иконки и Бог - одно и то же, это его карточки?
– Ну, может быть, и не одно и то же, иконки люди рисуют, и храмы строят люди. Они могут и ошибиться, и сломать, и выбросить. А Бог - он есть, он и остается.
– Сегодня, баушк, ты правильно сказала: "Спи с Богом", я и усну сразу-сразу, а вчера ты заговорилась с тетей Павлиной и ответила мне: "Спи пожалуйста". Я всю ночь потом плакала.
– Верусенька, что ты, Господь с тобой, спи, деточка.
– Ты почему не ездишь в церковь?
– Далеко, Верусенька. Дел много по дому.
– А Бог - человек?
– Бог - он дух святой. Он - в человеке. Он дал людям жизнь и отправил на землю... Вся красота природы - Бог. Ну спи, внученька.
Самой себе: "Вот это - да! Я человек, значит, и во мне Бог? И снова к бабушке:
– Ну, баушка, ну только скажи одно словечко, почему мы хорошо живем, и сахару ты дала, и в колхоз нас не гонят, а Неля умирает, и Олечка на червяка похожа, даже в земле копается, я видела, и ест ее, как червячек все равно. А тетя Павлина сердится, только и ругается.
– Поздно уже, внученька, завтра, как солнышко взойдет, все и узнаешь. Светлее - виднее. Ладно?
И правда, Крошка перестала лаять, бабушка правду сказала. Она же выходила на крыльцо, с кем-то разговаривала ночью. Значит, ночью не все спят. А все равно темно и жутко. Корова замычала за Павлининым двором, значит - в Милином. У Мили корова дома. Потому что в Милин двор еще не дошли люди из колхоза - завтра дойдут. А в Павлинин дошли уже. А может, они сейчас пришли к Миле? Поэтому в Павлинином и тихо?
В Павлином теперь совсем тишина: корову забрали в колхоз и лошадь тоже. Но лошадь немножко раньше. Павлина не давала, и Айна не давал, - тащили обратно, плакали, кричали, дрались. И лошадь упиралась, помогала им, а колхозные все равно увели, потому что их было больше, и они были крепкие, я видела. А Павлина и Айна - они худые и слабые.
Айна потом пошел в колхоз, потому что они голодали. А Павлина все плакала и бранилась по-немецки. Неля ее лежала на стеклянной веранде - у нас такой нет, а утром ее вынесут голую на солнце запекать; она тонкая-тонкая и серая, как без листьев ветка, лежит на одеяле, а ручки и ножки тоже как ветки, только еще тоньше, как прутики с сучками, лежат отдельно, не шевелятся. А Неля глаза откроет и как говорит ими, а языком - нет. Я этот сахар лучше ей отнесу завтра, если бабушка пустит к ним, а то скоро Неля умрет. Папа ее уже умер. А брат их, Айна, когда приходит с работы, то молчит все, потому что ему, наверно, стыдно, что он тогда дрался из-за лошади. А теперь, может, ему и нравится в колхозе работать, потому что хлеба дают...
Павлина молчит. А что она скажет? Они умирают. Каждый день. Или она что-нибудь по-немецки ругательное скажет. Это, наверное, ночью с нею разговаривала бабушка, только бабушка сначала ойкнула, а потом шептаться стала. Павлина часто заходит что-нибудь попросить, мы считаемся богатыми.
Сейчас начну летать во сне. Я люблю летать. Страшно, а все равно хочется. Засыпать не хочется, а летать - очень. Когда летаешь, много звездочек рассыпано, а ты - над ними, ловишь их, хочешь сорвать и обжигаешься. А вот и сорвала одну! А она у меня в руках в лепешку превратилась... Да, это уже утро, оказывается, это моя бабушка сунула мне в руку лепешечку душистую, потому я и обожглась, и проснулась. Как интересно просыпаться! И не спишь уже, и еще спишь. И там, и там - хорошо, не выбрать, где лучше, чувствуешь, что живая совсем, а шевельнуться не можешь оттуда сюда. А лепешка помогла!
Сейчас побегу к Неле, она, наверное, уже лежит под солнцем, интересно на нее смотреть: и Неля, и не Неля. Та была как я - живая, бегала, а эта не шевелится, совсем как болотце, перед вечером затененное, тиной подернутое, но живая: ей в рот суп наливают. Отламываю кусочек пахучей лепешки, Павлина схватила, зажала в руке, и - в рот, а дочери не отдает. Себе в рот, и сразу глотает, глотает и давится, и слезы...
Неле бульон наливают в рот как в чашку, без глотков. Тогда я вытаскиваю мой заветный кусочек сахару. Весь. Целый. Павлина хватает и бросает его в Нелин рот. А он как в щипцах застрял, мой сахар, не двигается. И говорит Павлина мне:
– Твой дедушка паек получает, потому вы и не умираете, и в колхоз не надо идти.
Хочется сжать Нелины зубы и залепить рот рукой, чтоб сахар растаял в нем и она почувствовала, какой он сладкий! Но подходить к ней нельзя. Тиф заразный. А разве голод бывает заразным? И я смотрю тогда издали на ее глаза: они открылись и умеют разговаривать. Они говорят, что ей уже сладко. А я все равно чувствую себя виноватой. Что дедушка ездит на работу и привозит оттуда паек на поезде и сахар. Что колхоз, может быть, и плохо, раз Павлина сердится на дедушку и на меня, но она сердится и на Айну, на своего сыночка, а он там уже работает и рад этому, видно же по нему, что рад, только не говорит матери, а то она все кричит по-немецки. И чувствую себя несчастной: дедушка тоже скоро умрет, хотя и не от тифа. Разве только от голода умирают? Чего же на него сердиться? У него своя жизнь и смерть своя... И я тогда отхожу от них, пролезаю опять в дырку плетня, иду играть к себе во двор, к моей любимой Крошке.
Кричу ее:
– Крошка, Крошка!
А Крошка как сквозь землю провалилась.
А бабушка мне и говорит, жалобно так:
– И не ищи, Верусенька, пропала наша Крошка, приходили ночью и утащили.
И я слышу Крошкин лай, вот она кричит, плачет совсем, и сквозь этот лай, сразу узнаю Павлинин голос, бабушкин вскрик: "Ой!", и шептание ночью, и Нелин бульон... Он же пахнет мясом! Это Крошку сварили, я уже знаю. Мурку же съели. Они и сказали тогда: "Не ругайся, Сергевна, мрем и Крошку съедим. Утащим - и все".