Шрифт:
Ни Ясперс, ни Арендт не видели выдающихся философов среди современников. Со времен парижской эмиграции Арендт выше других ценила Камю, чуть меньше Сартра, который казался ей слишком литературным. Она презирала Адорно, которого упрекала в попытках снискать расположение нацистов, но на протяжении всей жизни испытывала дружескую склонность к Вальтеру Беньямину. Ясперс разорвал связи со всеми выдающимися философами-современниками – некоторые порвали с ним. В поздние годы он читал фрагменты их работ, но никогда не погружался в их изучение, за исключением Хайдеггера. Для обоих тот был болезненным воспоминанием. Отчасти это доказывают некоторые откровенно непреклонные суждения. Сразу после войны смягчить их старался Ясперс, позже – Арендт. В конце концов она нашла путь к примирению, Ясперсу это так и не удалось.
В некотором смысле они и были современной философией друг для друга и косвенно доказывали это друг другу в изучении работ, в замечаниях и критике.
Ясперс читал практически все, написанное Арендт. Ее писательский талант он сравнивал с талантом Лессинга (332), смелость ее суждений считал визионерской, а стремление к безоговорочной истине – образцовым. «Истоки тоталитаризма» он считал поистине великой работой, определяющей взгляды эпохи. В «глубине политических взглядов и мастерстве исполнения» (327) ее смогла превзойти только работа об американской революции. «Восхищают Твой взгляд на суть политической свободы и Твое мужество» (327). Но и за пределами ее работ ему нравилась ее независимость, свобода, способность не подчиняться влиянию идеологии и политической власти. В этом он видел ее главное качество как философа. Она не хотела быть философом, но он считал это «шуткой» (363), шуткой, которая, однако, внушала ему опасения, в том числе в отношении ее трудов.
Еще во время работы над диссертацией Арендт, Ясперс, как педантичный педагог, требовал от нее «невероятной тщательности» (10). После войны он иногда просил ее «быть точнее в отношении истории и не поддаваться умозрениям» (41), переводить «видение на язык доказуемого» (41). «Ваш гегельянский образ мысли» (41), «что-то от прежних „тотальных“, обоснованных взглядов на историю» (100), которые всегда наделяют историю «осколками лживого величия» (100). Ему казалось, она не замечает «величие „просвещения“» (134). В отношении «Тоталитаризма» его беспокоило, что Арендт «то и дело, вероятно, касается границ догмы» (217). За всем этим скрывалось напоминание о методологической рефлексии. Поэтому он снова и снова советовал изучать Макса Вебера. Несмотря на все похвалы, Ясперс никогда не исключал возможной опасности, что «в свете высочайших стандартов тень, брошенная на Вас, станет заметнее» (134). В запланированной им книге об Арендт, Ясперс, вероятно, описал бы эту тень со всем свойственным ему упорством. Она это знала. И потому испытала облегчение, когда он отказался от работы над книгой, от мысли о которой она «краснела от смущения и бледнела от страха» (356).
В переписке, за исключением уже упомянутых опасений по поводу «немецкой природы», нет фундаментальной критики в адрес его философии, только если Арендт не пишет в том числе и о Ясперсе в пассаже о вине философии и «факте множественности» (109). Однако в письмах встречаются отдельные критические замечания, например, достойные внимания слова о «Вопросе о виновности». В отношении его работ, по крайней мере в поздние годы, Ханна Арендт осознанно взяла на себя иную роль. Почти всегда она была той, кто быстрее других умел разглядеть центральную интенцию и извлечь ее из ограничений профессиональной философии. Прочитав первый том Логики («Об истине»), этот пример «депровинциализации западной философии» (105), она сразу поддается спекуляции, что это – «последняя книга западной философии, ее последнее слово и в то же время первая книга мировой философии, ее первое слово» (105). Никто кроме нее ни тогда, ни прежде не воспринимал работу именно так, хотя в этом и состояло главное намерение Ясперса. Почти двадцать лет спустя он по-прежнему жаловался на непонимание его основных идей, «ключа» (374), который с тех пор он использовал повсеместно. Поняла лишь она: «величайшая из Ваших книг и великая, великая книга сама по себе» (105). В философии «осевого времени» она сразу увидела «элемент примирения» (71), новый шанс стать «гражданином мира» (71). Она уловила «дух свободы» (209), которым наполнены «Великие философы» и восхищалась смелостью суждений Ясперса, отличавшей его «от поддельного александринского почтения» (209). В «Свободе и воссоединении» она сразу смогла распознать «серьезнейший удар когда-либо нанесенный немецкому национализму» (263) и уловила суть его работы о ФРГ: «им совершенно не подходит то, что Ты мыслишь конкретно… И в этом смысле это „антинемецкая“ книга… первейшей важности» (397) в том числе и потому, что ее может понять даже тот, «кто не учился философской стенографии» (389). Этому качеству она отдавала должное и прежде: «философия, лишенная магии… и в сравнении с тем, что пишешь Ты, язык терминов и понятий – своего рода магия» (373).
Ясперсу льстило ее умение читать его тексты, родившееся в ходе продолжительных дискуссий. Но для него это было не главное, как не были главными и ее работы. Он считал «книги» «прекрасным развлечением» (163), а в межчеловеческих отношениях отводил им «второстепенную» (85) роль. Люди были ему важнее книг. И в этом Арендт полностью разделяла его мнение.
У обоих была острая потребность в коммуникации, но ввиду разницы в конституции (Ясперс болел на протяжении всей жизни), неравных возможностей и разных темпераментов, возможности коммуникации были так же различны.
В отношениях с другими людьми Ясперс часто был отрешен, очень сдержан и заинтересован в разговоре по существу. Те, кто не понимал, что это своего рода техника развития в собеседнике самостоятельности, мог счесть Ясперса холодным. Но если он был уверен в самостоятельности собеседника, он раскрывался, был воодушевлен и проявлял заботу. С немногими он был связан отношениями подобного рода и всегда должен был полагаться на исходящий от них импульс. Ни о ком он не заботился с такой спонтанностью, как о Генрихе Блюхере, с которым его объединяла «материя Просвещения» (178). Особое место в его жизни занимала супруга. Она была единственной, к кому он испытывал безусловную и всеобъемлющую любовь. Рядом с ним она казалась расточительной: открытая, но ранимая, лишенная легкомыслия и вдумчивая, наделенная особой человеческой глубиной. Для него их отношения были шифром метафизической любви.
Круг друзей Арендт, напротив, был очень широк. Он продолжал расти с ее юных лет и до преклонного возраста. В него входили как многие известные писатели и ученые, так и те, кто редко или вовсе никогда не появлялся на общественной арене интеллектуальной жизни. Поддаваясь эмоциональности своего темперамента, она быстро отказывалась от сдержанности, когда встречала людей, свободных от идеологии и сентиментальности, умных и человечных. Эта переписка в полной мере не отражает близкие отношения Арендт и ее мужа с друзьями, природу их иногда слишком бурных взаимоотношений, в том числе восстановленных после долгих перерывов. «Никогда в жизни я не любила ни один народ, ни один коллектив… В сущности я люблю только своих друзей», – говорила Арендт в интервью Гаусу. Но их она любила по-настоящему, с верностью и доверием, которые сохранялись на протяжении многих лет и в ее помощи находили конкретное, практическое воплощение. В этой сфере взаимоотношений Генрих Блюхер оставался для нее устойчивой опорой и в то же время первооткрывателем. Профессор Бард-колледжа, автодидакт, на протяжении многих лет он читал лекции в престижной Новой школе. Благодаря остроте его ума, оригинальности и нежеланию публиковать собственные работы, друзья называли его «близнецом Сократа» (340).
Все, что Арендт на протяжении многих лет делала для Ясперса, могло бы стать для него обузой, если бы не происходило с такой естественностью. В послевоенные годы и до переезда в Базель она поддерживала супругов Ясперс материально, каждый месяц присылая продовольственные посылки, которые словно возвращали их в мирное время (46). Она считала это гостеприимством издалека, но отправляла посылки (не только Ясперсу) потому, что в годы эмиграции «привыкла проявлять солидарность, без которой мы обязательно бы пропали» (154). Она занималась публикацией его послевоенных работ в американских журналах и смогла сделать его известным. Позже она следила за всеми переводами, давала советы перед каждым выступлением и взяла на себя ответственность за перевод «Великих философов». Но важнее «любого пустого успеха» (60) было ее «единомыслие» (60), о котором она всегда заявляла публично. Она посвятила ему первую книгу, вышедшую в Германии после войны, «от Ноя Ною», а позже свою книгу о революции – ему и Гертруде Ясперс. В 1958 году она прочитала хвалебную речь в честь вручения Премии мира, вокруг которой в Германии разгорелись ожесточенные споры. Кроме того, после войны она много путешествовала ради того, чтобы встретиться с Ясперсами снова.