Шрифт:
Сзади скрежетнула дверь. Закрыли.
— Вадим?! Откуда…
Выхватываю знакомое лицо из кучи, густо облепившей дубок:
— Пахом!
Очочки, лицо отвердело,подобралось. Другой. Но тот же — тот самый! Бросаю мешки, шагаю ему навстречу, а он уже выбирается из-за дубка:
— Вадим, Вадим!!
— Откуда ты сюда свалился?
— Третий день… Набивают камеру, сам видишь…Ну не думал!.. У меня место рядом свободное, будем вместе.
— А где ты?
— Да вон, второе место на первой шконке — мое!
Следующая за ней шконка, крайняя. У самого сортира лежит коротышка, сжался, скукожился, завернулся в одеяло. Возле него блестят черные железные полосы — шконка пустая.
— Отлично, — говорю, — сейчас раскатаю матрас…
Пролезаем на шконку к Пахому. У него по-домашнему: полочка, на ней табак, нарезанные листочки газеты, раскрытая исписанная тетрадь…
— Сочиняешь? — спрашиваю.
— Я теперь кляузник, я их добиваю, добью! Пишу, пишу… В прокуратуру, в ЦК, в «Правду». Я их выведу на чистую воду… Слушаешь радио?
— Мне и без радио весело.
— Зря. Надо слушать. Тебе особенно. Всем, кто соображает. Что ты! Каждый скажет, такого не было. Но я их лучше знаю. Увидишь, обязательно проврется. Проколется! Одна шайка. Но — когда? Вот в чем дело. Это и интересно.
— Зачем время тратить?
— Погоди, поговорим! Не так все просто, тут от отчаяния — и хитрость… Ладно, вместе! Прокололся кум, недодумал!.. Слушай, давай к нам в семью?
— В какую семью?
— А у нас тут две семьи и двое бесхозных.
— На спецу? Вы что?
— Приглядишься… — говорит Пахом.
— Миша! Мой кореш к нам, не возражаешь?
— Ну… если ты… Давайте сюда.
Здесь, и верно, общак, думаю… Миша — конопатый, желтый, черные глаза сощурены.
— Давно здесь? — спрашивает.
— Пять месяцев.
— А с Пахомом где снюхались?
— Мы тут аборигены. Видишь, вернулся. Погулял на общаке и сюда. Пять дней на новом корпусе и обратно.
— На новом корпусе был?
Этот вопрос с другой стороны дубка: роговые очки, нагнул по-птичьи голову, седоватый…
— Шесть этажей,— говорю, — чистота, свежая краска, вторые одеяла, библиотека — по две книжки на рыло, душевые номера, как в Сандунах, а дворики из розового камня
— Сочи!
— Гебевский корпус, — говорит еще один, золотоволосый красавчик лет двадцати пяти в шикарном спортивном костюме, это он крутил руку узбечонку, когда я вошел.
— Точно знаю, они, для себя строят, тесно в Лефортове.
— Вполне вероятно,— говорю, — похоже.
— Большие камеры? — спрашивает Пахом.
— Маленькие, а на шесть человек. Нас было двое, а если набить, на общак захочешь.
— Что ж тебя оттуда выбросили — или сам захотел?
Это седоватый, в очках.
— Двое нас было. Помнишь, Пахом, губошлепа?
— Неужто не пришибли? Вот мразь… Сто семнадцатая, четвертая часть! Да я его б сам… — Пахом сжал кулаки.
— Пятнадцать лет схлопотал,— говорю, — ладно тебе, начнем по своему разумению устанавливать справедливость, а потом будем жаловаться — закон не соблюдают… Получил срок и загулял. Полез на решку, выворотил кирпич, наболтал, язык что помело, а там пишут…
— Я говорю — Лефортово! — кричит красавчик.
—Мне бы твоего соседа, я б с ним разобрался…
— С вами хорошо, — говорю, — и прокурора не надо… Так что, берете меня в семью? Кто у вас еще?
— Мурат, мой приемыш, — говорит Миша. — И Гера. Вон, на первой шконке.
Мурат — тоненький узбечонок, лицо с нежным пушком, как у девушки, улыбается. Гера — сырой мужик лет под сорок, суетливый, с красным, будто обваренным, тупым лицом.
— Тогда, Пахом, принимай мой вклад, — выкладываю из мешка продукты, мы с Гришей едва их начали.
— Видали, — говорит Пахом, какого нашел семьянина?
— Что ж ты, если он тебе кент — обнимался с ним! К кому ты его подкладываешь? — это Миша говорит.
— Рядом будем. Или плохо? — говорит Пахом.
— Соображать надо. К к о м у кладешь?
— А что такое? — спрашиваю.
— Ложись,— говорит Миша, — завтра вся тюрьма будет знать. С кем тебя положили, а ты лег.Я оборачиваюсь на пустую шконку: коротышка съежился, лежит на самом краю, носом к сортиру.
— Мурат! — говорит Миша. — Давай наверх, освободи…