Шрифт:
* * *
Этот дом отец купил давно… Из деревни он уехал ещё в юности: в городе закончил техникум, пошёл работать на завод, обзавёлся семьёй. Родился маленький Виктор. Когда в деревне умерли дед и бабушка Виктора, к которым ездили каждое лето, в их опустевший дом перебралась с семьёй отцова сестра, а сам он через несколько лет купил неподалёку эту самую избу под летнюю дачу. Говорил, что умрёт на родине, в своём доме.
В жизни их семьи этот дом стал целой эпохой. Отец, который года не мог прожить, чтобы не побывать в деревне, увлёкся им, как ребёнок, и увлёк Виктора. Много летних отпусков перестраивали они эту старую, из потемневших от времени брёвен избу и всю заросшую крапивой и чертополохом, давно пустовавшую усадьбу. Везли сюда из города старую мебель, старые половики и занавески, искали колосник для новой печи…
Этой печью отец просто болел: зимними вечерами в городе чертил её чертежи, придумал поставить её в избе наискось, чтобы обогревала сразу обе комнатки, прихожую и кухню. А летом привёз из райцентра знаменитого печника Михеева, и тот вместо худой старой сложил ему новую чудо-печь с плитой, «летником» и «зеркалом», с карманом для сушки валенок и такой тягой, что, растапливаясь, она даже не гудела, а пела. Растапливать и слушать это пение стало у отца целым ритуалом. И он всем рассказывал, что печь его — единственная в мире, потому что стоит в избе по диагонали.
Другой их любовью стала стоявшая в углу двора, задом в высокой крапиве, старая баня. Они перестелили в ней подгнившие полы, отгородили маленькую парилку, заменили старую прогоревшую печку на новую, сваренную из тракторных колёсных дисков. В жаркие дни баня стояла тихая, прохладная, в полутёмной, пахнущей мылом и сыростью мойке по промытым до прожилок плахам пола бегали голенастые пауки-косиножки. В такую жару хорошо было просто зайти в холодок предбанника, полежать на лавке… А в субботу, когда баню топили, Виктор, наоборот, любил посидеть возле потрескивающей печки, в волнах сухого тепла, понаблюдать, как колченогая паучья братия в ужасе убегает в щели от нарастающего, беспощадного жара.
А ещё был чудесный поднавес, который они с отцом сотворили из остатков развалившейся стайки. Отец хотел именно поднавес, чтобы с обзором, чтобы можно было видеть заогородную даль. В их уютном поднавесе были и верстачок с тисками, и скамеечка для отдыха, и поленница берёзовых дров, и запах берёзовых веников, которые висели под крышей. А главное, там можно было сидеть и смотреть, как из-за голубых гор фиолетовыми стенами встают и идут на деревню грозы, слушать перекаты далёкого грома…
Были и другие чудные уголки в этой замечательной усадьбе, которую они лето за летом обустраивали по своему вкусу.
Это была радостная работа. Хорошо, сидя на крыше поднавеса и прибивая шиферный лист, глядеть с высоты на вольно раскинувшиеся огороды, на пятнающие далёкие увалы тени облаков! Хорошо, поработав от души, сесть в теньке, вытянуть гудящие от усталости ноги и сидеть неподвижно!
Они с отцом любили сидеть на уютном крытом крылечке избы на низенькой лавочке. Курили, пили чай со смородиновым листом, вели долгие разговоры о глобальном потеплении, о том, что на Кривом озере хорошо берёт карась… А рядом клонил голову-метёлку проросший между плахами стебель тимофеевки, и с него спускался на паутинке малюсенький паучишка, и толклись перед глазами в тёплом воздухе, то зависая неподвижно, то бросаясь в сторону, словно подслушивая их разговор, озорные луговые мушки. Казалось, все они — и травы, и паучишка, и мушки, и даже плывущее по небу лёгкое облачко — участвуют в их беседе, неторопливо текущей в простроченной кузнечиками тишине двора.
Они так привыкли ко всему этому, что, когда однажды всё оказалось сделано и можно было, наконец, начать спокойно, по-дачному, отдыхать, они растерялись…
К тому времени отец уже вышел на пенсию и приезжал в деревню на своём «Москвиче» рано, в апреле-мае, жил до глубокой осени, год от года всё дольше. Иногда прихватывал и зиму. Каждую весну, когда подходило время отъезда, он уже рвался из города, из шума и суеты.
— Приеду, загоню машину во двор, закрою ворота — и попробуй меня достань! — озорно прищуриваясь, говорил он.
Для него этот дом был островом спасения и отдохновения, о его тесовые ворота разбивались все несчастья. Прикипел к нему и Виктор. И теперь, когда дача была обустроена и особой помощи там уже не требовалось, он всё равно старался вырваться к отцу летом на недельку-другую, хотя имел в городе собственный дачный участок. Оставив машину жене — ездить на городскую дачу, сам садился на поезд и отправлялся в деревню…
Но в последние годы, на восьмом десятке, отец начал быстро слабеть, стариться. Село зрение, и он уже не мог водить машину, что для него, с ранних лет привыкшего к рулю, стало ударом. В деревню тоже начал ездить на поезде, жил там «безлошадным». А потом случились два инфаркта, после которых он сдал уже всерьёз. Стал молчаливым, ушёл в себя, потерял интерес к своим многочисленным хобби. Из пожилого, но ещё энергичного человека превратился в немощного старика.
Деревенский дом, словно почувствовав, что слабеет хозяйская рука, тоже погрустнел, постарел. Потускнели давно не крашеные наличники, начало коситься крыльцо, двор зарастал буйной травой, с которой старику уже трудно было справляться. Недомогая, он иногда целыми днями лежал в избе, усадьба стояла притихшая, безмолвная. Во дворе прыгали по заборам, высматривая, что плохо лежит, вороватые сороки да с хозяйским видом пробегали куда-то в траве по своим таинственным делам соседские кошки. И грустно-безжизненно, отражая небо, в переполненной бочке под водостоком дома стояла дождевая вода, которую давно уже не брали на хозяйственные нужды.