Шрифт:
Вечер над Мадридом оказался таким же темносиним и сырым, как будто я не уезжал из Брайтона. Красные и желтые огни, замелькавшие внизу, в долине, когда самолет начал снижаться, походили на сигнальные огни пролива Ла-Манш. Самолет резко терял высоту, в каких-то судорожных, почти аварийных конвульсиях мы то погружались в густой молочно-белый туман, то выбирались из него, и тогда где-то далеко внизу можно было разглядеть пустынный пейзаж в охристых тонах. Послышался щелчок затянувшихся ремней безопасности, зажглись лампочки предупреждения об опасности, правое крыло самолета накренилось к земле, едва не касаясь вершин холмов, и ощущение внезапной пустоты в желудке дало понять, что сейчас произойдет нечто непоправимое — тот стремительно приближающийся конец, агония, которую воображаешь, размышляя о том, как погибает человек внутри самолета, о невозможности дышать в разреженном воздухе, о пронзительной боли в барабанных перепонках, обо всем том, что когда-то, много лет назад, полностью меня парализовало и почти лишило рассудка в ночном полете над лесами Франции, когда пилот, сорвав с себя наушники, обернулся ко мне и прокричал, что нас прошила пулеметная очередь истребителя.
Глядя на белую пелену, целиком затянувшую пространство и время живых за овалами иллюминаторов, я припомнил скошенные снопы света, прерывистый грохот винтов, непреходящее ощущение неминуемости смерти и внеположенности миру посреди пустоты, неизбежности сгорания в алом, как хвост кометы, горящем самолете. Пассажир в соседнем кресле, обездвиженный ремнем безопасности и узостью сиденья толстяк с улыбкой на белом от ужаса обращенном ко мне лице, буравил меня взглядом, предчувствуя, что черты незнакомца станут последним, что он увидит в этой жизни. Однако самолет уже катился по полосе, подрагивая от плохо сдерживаемой скорости, и вместо тумана за стеклом иллюминатора стремительно проносились мимо асфальтовые полосы, расчерченные голубыми проблесками огней, и низкие строения вдалеке.
Ветер над Мадридом оказался гораздо холоднее, чем в Риме. Быстрые заряды дождя и града наискось перечеркивали горизонтальную ширь взлетного поля. По привычке, с какой-то странной тоской, я высматривал знакомое лицо в беспорядочно мельтешащей в коридорах и на эскалаторах толпе, искал знакомое лицо или всего лишь взгляд, который, встретившись с моим, признал бы меня или на мгновение спутал с кем-то другим; я старался расслышать в гомоне множества чужих голосов хотя бы один окликающий меня по имени. Но ничего подобного не произошло, да я и сам прекрасно знал, что встречать меня некому, и вокруг все больше сгущалось, затягивая в дурманящий угар голосов, шагов и лиц, ощущение покинутости и опасности, подобное тому, что парализовало меня в ту минуту, когда самолет стал терять высоту и, казалось, навсегда застрянет в густом тумане. Оттуда, из тумана, до меня долетали голоса, взгляды, шаги, изменившийся ход времени на часах, мое собственное сознание, захваченное одиночеством и вымыслом. Я прилетел в Мадрид, однако здесь не должно было остаться ни единого следа моего пребывания, чтобы через день или два мое появление в этом городе выцвело, сделав меня невидимым так же, как теряются теперь в лабиринтах терминала следы моего присутствия, исчезают до такой степени, что когда я взялся искать собственное лицо среди множества других, отразившихся в витринах кафетерия, то не смог его сразу найти, а когда все же отыскал — маленькое и далекое, потерянное и банальное, — то не узнал. Не узнал, верно, потому, что не был знаком со своим двойником, который только что прилетел в Мадрид, пока настоящий я сижу, разумеется, у себя в лавке, погруженной в сумерки: высокий седовласый мужчина неопределенного возраста и отечества, ведь тот я если и приезжает в какой-нибудь город, то с целью купить книги и гравюры и далеко не всегда оставляет следы своего пребывания в гостиницах или при прохождении таможни.
Но в аэропорту, да и позже, в такси по дороге в город, воодушевленный обманом, придавшим мне сил, я успокаивал себя тем, что приехал в Мадрид вовсе не с целью убить человека. И вместе с тем, как в кошмарном сне, отчасти управляемом сознанием, я просчитывал каждый из последовательных шагов долженствующей свершиться казни, как это называли они, пуритане в отношении к лексике, упорные чеканщики слов, не имеющих никакого отношения к реальной жизни, потому что единственной их целью было вывести реальность за скобки или, по крайней мере, закамуфлировать ее так, чтобы она соответствовала их собственным вымыслам, которые питали их подобно воде и воздуху, обладая удивительной способностью управлять человеческой жизнью — моей, например, или того, кто ждет меня, чьи руки изранены наручниками, а лицо отекло от побоев, кто хромает, терзается страхом и одиночеством, будучи отцом семейства, кто думает о будущих застенках и своих изменах, читает романы в заброшенном магазине и дрожит от холода, ожидая связного — спасителя или палача.
Дождь прекратился, и последние лучи солнца осветили верхушки деревьев и верхние этажи зданий на проспекте Ла-Кастельяна: холодное сияние высветило бледно-голубую башню почтамта «Корреос», над которой реяло знамя, по-прежнему чуждое мне, знамя врага, будто только что водруженное узурпаторами. Каждый раз, когда нога моя вновь ступала на землю Мадрида, с меня словно сползала защитная кожа безразличия и забвения, которой время так заботливо покрыло мою память, и такого рода детали ранили меня с остротой только что свершившегося, как и сам здешний свет, свет из прошлого, как блестевшие после дождя трамвайные рельсы на булыжной мостовой, как белая статуя богини Кибелы — ничем не прикрытая, не заложенная кирпичами и мешками с песком. А вдалеке, за шелестящими кронами Пасео-дель-Прадо и оградой Ботанического сада, — отель, именуемый теперь «Насьональ», и открытое пространство перекрестка, где над линией горизонта различима устремленная вверх центральная часть вокзала «Аточа» из стекла и металла, и весь его странный контур, как будто врастающий в землю или полузатопленный водой, и изменчивая, сумрачная нищета его окрестностей.
На этот раз я не хотел ни промедления, ни передышки, а лишь одного: добраться до места, сделать что должно, вернуться домой первым же рейсом, забыть обо всем и никогда сюда не возвращаться; так что я даже не стал брать номер в отеле на ближайшую ночь, потому что каждая лишняя минута в Мадриде станет для меня ловушкой, затягивая, как трясина, что порой открываются нам во времени, не позволяя двинуться ни назад, ни вперед. Дорожную сумку я оставлю на вокзале, в камере хранения, а как только выполню задание, отправлюсь поспать в какой-нибудь свежепостроенный огромный отель из тех, что попадались мне на глаза по дороге из аэропорта — за городом, на ничейной земле, где тянутся к небу стены новых жилых кварталов, фабричные здания или металлические ангары складов.
Я попросил таксиста остановиться у бара «Коринф». При каждом возвращении в Мадрид меня поражали грязные полы в барах и невероятно громкие голоса посетителей, упиравших локти в оцинкованные стойки. Я вошел и тут же подумал, что любой из присутствующих запросто мог бы меня узнать. Несколько часов или дней назад все то, что я сейчас делаю, было проделано кем-то другим: это он крепко сжимал в кулаке маленький ключик от камеры хранения, с опаской озираясь по сторонам, как и я сейчас — из предосторожности, по привычке. По мере приближения к туалету меня все больше охватывало ощущение брезгливости. Никто никогда здесь не убирался, не ремонтировал задвижки, не стирал с кафельной плитки надписи и номера телефонов.
Ключ оказался ровно там, где должен был находиться, в полном соответствии с инструкциями. Другой человек спускался сюда до меня, осторожно, чуть заторможенно, держа маленький ключик в кармане или зажав его в кулаке, где он больно врезался в ладонь: он, наверное, ощущал себя смешным, забираясь на скользкий фаянсовый унитаз, чтобы дотянуться и прикрепить ключ к трубе сливного бачка, висящего на стене, и, как и я, брезгливо ощупывал его изнутри, погружая руки в грязную ржавую воду, и боялся, что кто-нибудь войдет в туалет, и не исключено, что в эту же кабинку, ведь задвижка на двери сломана. Вероятно, тот человек ничего не знал обо мне, точно так же как ему не было ведомо, зачем понадобилось оставлять пистолет в ячейке камеры хранения, а ключик от нее — в барном сортире. Раздельные, словно ампутированные конечности, действия, невидимые подвиги, кульминация которых приходится на нереальность и страх. Так же, как и в аэропорту, я инстинктивно искал в баре «Коринф» хоть одно знакомое лицо, но ни одно из присутствующих никак не могло принадлежать тому, кто был здесь до меня. Повторение всех его действий в обратном порядке связало меня с ним осевой симметрией, к которой я ничуть не стремился. На вокзал я тоже отправился по тротуару, по которому он, должно быть, шел до «Коринфа»: я так же проходил через грязные вестибюли, лениво, словно забрел сюда случайно, двигался между желтыми металлическими рядами ячеек вокзальной камеры хранения, искал глазами номер, указанный на ключе, и размышлял о том, что прикосновение к оружию само по себе моментально свяжет меня с реальностью, но при этом я и страшился этого, потому что, стоит только пистолету оказаться в моей руке, тут же отпадут все сомнения: не что иное, как преступление — сам я использовал именно это слово, — является целью моего путешествия.