Шрифт:
– Господи! Да что же это?
Подойду, подойду,
Во Царь-город подойду,
Вышибу, вышибу,
Копьем стену вышибу,
Вынесу, вынесу
Золот-венец вынесу...
А "Богородицыны ратнички", сделав свое дело в Даниловом монастыре, убив ни в чем не повинного юношу, Рожнова Игнашу, и распустив карантинных, многих с несомненными признаками чумы на теле, под неумолкаемый набатный звон двинулись в Кремль, распечатывая на пути торговые бани, снимая печати с запечатанных кабаков и раскрывая настежь их двери. По мере открытия кабаков росло смятение и дикое воодушевление. Один из триумвиров, Васька-дворовый, идя впереди с колом, которым он "ушиб" Амвросия, то и дело отхватывал вприсядку, а детина из Голичного ряда подпевал:
– Врешь!
– перебивает его "гулящий попик".
– Не так поешь: "Лисью шкуру вынесу, вынесу!" Вот как.
– Эх ты, мухов окорок! Лисью шкуру, не тебе ли, оборванцу?
С прежним шумом и гамом толпа ввалилась на Красную площадь. Там уже ждал их Еропкин на своем красивом аргамаке. На лице его далеко не было той уверенности, которой он поразил когда-то банщиков, приходивших к нему с челобитьем в Чудов монастырь. Он не спал всю ночь. Следы удара шестом и камнем булыжным хотя не были видимы на теле, но давали себя чувствовать и боку и ноге, опиравшейся на красивое стремя. Лицо его как-то осунулось, постарело, почернело, потеряло цветность внутренней силы. Около него, тоже верхом на коне, нюхая воздух, своим горбоватым восточным носом, топтался царевич Грузинский, московский обер-комендант. Тут же, впереди небольшого строя пеших солдат, стоял третий всадник, знакомый нам конный офицер, который вместе с веселым доктором когда-то отбивал двери у дома миллионера Сыромятова, умершего с руками по локти в золоте. Это был Саблуков.
– А! Вон и его превосходительство, господин енарал Еропкин, мой крестничек, - сиповато прорычал Бяков, потрясая в воздухе шестом.
– Я ево ночью вот этой купелью кстил, - и он тряхнул своим огромным шестом.
– А моего миропомазания он еще не пробовал, - засмеялся Васька-дворовый, - я его помажу!
Еропкин уже не рискнул приблизиться к пасти зверя, а отрядил парламентером царевича. "Да помягче с этими канальями, не сердите их, предостерегал он царевича.
– Мы после свое возьмем с лихвой".
Царевич нерешительно тронулся с места, но видимо старался бодриться. На довольно почтительном еще расстоянии он остановился и махнул платком.
– Послушайте, братцы! Я хочу говорить с вами, - закричал он.
– Говори, говори, царевич! Ишь ты, "братцы" говорит... То-то! слышится в толпе.
– Говори, да не проговаривайся, - сипит Бяков.
– Для чего вы бунт учинили? Что вы делаете!
– кричит царевич.
– А тебе какое дело! Мы делаем божеское, по-божески! За Богородицу мы!
– Замолчите, разбойники! Дайте говорить!
– проговаривается царевич, плохой дипломат.
– А! "Разбойники!.." Бей его, братцы!
И камни засвистели в воздухе, достается и коню, и всаднику... Оторопелый парламентер скачет назад. Толпа за ним: рев поднимается такой, что перед ним армия дрогнула бы, кажется...
И Еропкин второй раз чувствует, что он солома, а что сила там, и притом страшная, хотя спящая сила, и не дай Бог разбудить ее.
Еропкин удаляется, чтобы запастись силою против силы. Он скачет к Боровицкому мосту, где ожидали его солдаты с артиллерией: приходилось прибегать к пушке и к ружью, которые, к сожалению, доселе являются последним словом глупого человечества, ни на вершок еще не переросшего людоедов с одной стороны, когда с другой оно переросло богов.
С Боровицкого моста солдаты тихо вошли в Кремль и очутились лицом к лицу с той толпой "Богородицыных ратничков", которые пьянствовали, буйствовали там с ночи, разбивая не только винные погреба, ведра, штофы, но и дома, словно бы это были шкалики и рюмки. В то время, когда в пьяном озорстве они разносили по кирпичу дом одного немца-лекаря, который якобы здоровых людей брал в "проклятую карантею", послышалось что-то страшное.
– Слушать команду! Раз-два-три - пли!
– прозвучал резкий голос, и в спины толпы зашлепало что-то невидимое со свистом и визгом.
Послышались еще неслыханные вскрики, оханья, стоны... Заметалась обезумевшая толпа. А тут новый звонкий окрик: "Ребята! В штыки!" И острые, аршинные, трехгранные иглы стали беспощадно прокалывать рваные чапаны, дырявые рубахи, полушубки и тела "Богородицыных ратничков".
– Ой, братцы, смерть! Караул!
Много повалилось свежих трупов под пулями и под ударами штыков из тех, кого еще не успела унести в могилу чума. Много было стонов и проклятий.
Опомнившиеся толпы ринулись из Кремля Спасскими воротами, бросая мертвых и раненых. На Красной площади они нос к носу столкнулись с главными силами "Богородицыных ратничков", которые, по совету "гулящего попика", отодрав наскоро, на почтовых, потому некогда, время горячее, так наскоро отодрав "махоньку литеишку с молебнишком" у Варварских ворот да завернув к Иверской, - чтоб и ей, матушке, поклониться, теперь шли отнимать Кремль у Еропкина и посадить там дядю Савелия.
– Куда вы, тараканы?
– кричал дядя Савелий.
– Аль кипятком ошпарили?
– Там, братцы, бьют... всмертную... ружьем бьет солдат, - отвечали бегущие.
– А! Солдат бьет... Наш брат крупожор... Так и мы солдаты-ста: мы сами с усами. За мной, братцы!
И дядя Савелий, сверкая сивою косою своей, повел рати на приступ. Передние толпы ринулись в Спасские ворота. Все пространство разом было запружено массою тел, двигавшихся живою стеною в жерле длинных ворот, словно в туннеле, только торчали кверху приподнятые на руках да на кольях шапки, "потому что в воротах Богородица - шапки долой надоть".