Шрифт:
Философская стопка: Шопенгауэр, Платон, «Ренессансные основы антропоцентризма», «Суждения о науке и искусстве» Леонардо да Винчи, за эссе о котором декан философского назвал Ангела истинным философом. Была у него такая попытка приобщиться к солидной философии через факультет состоятельных дилетантов, а мы с Колдуньей были счастливы оплачивать любую его прихоть – чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось. И он там сделался общим любимцем, как мне сообщили в библиотеке, когда я сдавал завалявшиеся у него тома, ему же не до того, а мне все равно заняться больше нечем. Кроткий, нездешний – только отпетые сволочи могут таких не любить. Меня бы тоже это умиляло, если бы не вечный страх за него. Только страх и делал меня жестоким. Когда он сообщил мне, что и в факультете искусства для искусства он тоже разочаровался, я сказал ему: «Ты просто ненавидишь любую работу. Мы надеялись, что ты ее примешь хотя бы под маской учебы, но тебя не проведешь». Он подумал и честно кивнул.
Ясперс, Гуссерль, Камю…
«Абсурд, абсурд… Я от этих долдонов абсурда блевать скоро буду. Ты когда-нибудь видел закат в звенящей степи, слышал восход на Москве-реке? И если ты тогда думал об абсурде, значит, ты скучен и бездарен, и не хрен из своей убогости философию разводить!» – почудился мне голос Ангела, и я замер в надежде услышать его снова, но, к несчастью, расслышал только собачий вой в квартире сверху.
Сам-то Ангел разводил философию исключительно для того, чтобы себя заклеймить, а не возвысить.
Библейского размаха томищи по программированию, операционные системы – останки прежнего увлечения, превратившегося в предмет сосредоточенной ненависти, – как еще относиться к обманувшей любви?!
«Der Prozess» Кафки, «Прощай, оружие» ин инглиш… Пижонство – в последние годы отзывался он о мужественной сдержанности Хемингуэя и произносил слово «проза» с тем же пародийным жеманством, что и слова «риски», «практики», «водки». А когда-то в просветленные минуты один из нас непременно произносил: «И там, впереди, он увидел заслоняющую все перед глазами, заслоняющую весь мир, громадную, уходящую ввысь, немыслимо белую под солнцем, квадратную вершину Килиманджаро». «И тогда он понял, что это и есть то место, куда он держит путь», – отзывался другой.
Останки неиссякшей любви к самому чистому из миров: диофантовы приближения и трансцендентные числа, гладкие многообразия и дифференциальные уравнения Понтрягина, аналитическая теория чисел, арифметика Серра, задачи и упражнения по функциональному анализу… Один такой задачник у него украл бомж в больнице.
Стопки простынь, точно таких же, как у меня, – Колдунья все закупала парными комплектами. «Вы для меня одинаковые», – торжественно заявляла она.
Складная сушилка для белья с натянутыми проволочными струнами, однажды показавшаяся мне скелетиком небольшого динозаврика. Многочисленных белых трусиков на ней уже нет, отправлены на помойку, струны обнажены. Вот она, его заветная лира, это в ней душа Ангела его прах переживет и тленья убежит.
Что-то заставило меня вглядеться в десятки раз виденную сушилку – и мне с пробежавшим по телу морозцем вдруг почудилось, что струны обрели цвет и начали едва заметно пульсировать. Нет, черные, окруженные светящимся черным ореольчиком, оставались каменно-неподвижными, а вот алые пульсировали, словно натянутые артерии, вытянутые жилы.
Сейчас узнаю правду, ударило у меня в ушах, и я смело коснулся черной струны. Она отозвалась надсаженным стоном такой невыносимой боли, что я отдернул руку, будто меня ударило током. Но я уже не мог остановиться, как и тогда в горсаду, и осторожно, словно кошка до незнакомого предмета, дотронулся до самой яркой из артерий.
На пальцах осталась кровь, тут же растаявшая, а комнату наполнил голос неслыханной красоты.
И самым чудесным в этом чуде было то, что это был мой собственный голос, только в тысячу раз более прекрасный. Ангельская лира говорила моим голосом, и он мне рассказывал обо мне же самом. Все в этом рассказе было не совсем так или даже совсем не так, но все равно это была правда.
И не просто правда, а чистая правда.
Сам я этого не помню, но мама мне столько раз рассказывала, что вижу прямо-таки живьем: я тычу пальчиком в едва заметное пятнышко на своих выношенных байковых штанишках и отчаянно кричу: «Гьязь, гьязь!!!» Притом что какой-то особенной господской чистоты вовсе не водилось в нашей халупе, где на прихваченный гвоздиками жестяной лист перед плитой грохали то охапку дров, то цинковое ведро с сочащимся, поседелым от инея углем, в халупе, из которой постоянно выносили то золу, то помои. Какая там могла быть особенная чистота, если летом всем семейством возились в огороде, а в сарае подчищали за свиньей. Которая вела себя совершенно по-свински, но это ничуть меня не оскорбляло, только смущало, если кто-то из взрослых был рядом. Так уж мир устроен, на то они и свиньи.
Зато в изгвазданных шахтерах и шоферах мне чудилось что-то героическое, и я тоже любил возвращаться домой изгвазданным после возни со ржавыми деталями раскуроченных моторов, раскиданных вокруг автобазы. Чистоплюйство мое очень рано переключилось в более возвышенные области.
Это я уже помню, самое первое, может быть, из моих воспоминаний: папа с мамой о чем-то спорят, и в их голосах появляются какие-то злые нотки. И я еще более отчаянно кричу: «Гьязь, гьязь!!!» И они смущенно умолкают.
Теперь-то я понимаю, что происхожу я из аристократического советского семейства, где никогда не произносили ни одного советского лозунга, но где никогда не звучали и слова «деньги», «достал», «повысили», «понизили», где единственной формой осуждения была брезгливая интонация. Нет, для самых мерзких случаев у мамы было убийственное словцо – «пакостно!». Но не могу все-таки похвастаться, что в нашей развалюхе, где провисающий потолок подпирали книжные полки, совсем уж никогда не препирались. Папа, по маминому мнению, часто делал что-то не так, но он в основном отшучивался, а в тот раз уж и не знаю, чем они меня так оскорбили, – или причина ссоры была непривычно мелочной, или злость в их голосах и краска в лицах отдавали чем-то уличным, но свое отчаяние я хорошо помню. Я готов был бежать куда глаза глядят из оскверненного отчего дома, в который проникла пакость.