Шрифт:
— Что вы имеете в виду? — спросил Чарбинский.
Боттенлаубен имел в виду, следует ли наказать зачинщиков, на совести которых кровь других солдат, или же сейчас нельзя подвергать их преследованию и арестовывать.
— Ну, — сказал Чарбинский, прикуривая сигарету от свечи, переданной ему Антоном. — Мы, вероятно, могли бы дождаться приказа, что нам делать, но тогда они точно попадут в военно-полевые суды. Впрочем, никто не верит, что есть явные лидеры. Солдаты уже заявили, что действовали сообща и единодушно, так что будет очень сложно обвинять кого-то по отдельности в том, что все сделали вместе.
— Во-первых, — ответил Боттенлаубен, — я не верю, что такой мятеж мог возникнуть без агитаторов; во-вторых, даже если бы их действительно не было, ответственность должны нести все.
Чарбинский какое-то время искоса смотрел на него, затем сказал:
— Вы, вероятно, недостаточно хорошо знаете наших людей, чтобы понять, что на самом деле значит их отказ воевать. С этих простых русинских крестьян нельзя спрашивать, как с немцев. Даже в погонах они все равно остаются крестьянами. А большинство из них остаются русинами. Их интересы сильно отличаются от наших. Те, кто разделяет наши интересы, — офицеры и унтер-офицеры, свой долг выполнили. С другой стороны, в этих солдат нужно было вселять дух воинов, которым они, естественно, не обладают. Они слишком примитивны для этого. В них смогли воспитать определенную воинственность, но это все. К какой еще ответственности вы хотите их привлечь? Расстрел Германским Королевским полком был уже весьма суровым наказанием. Вы не согласны? Двух третей полка уже нет. Что еще вам нужно?
— Все не так просто, как вы представляете, — ответил Боттенлаубен, — я не думаю, что ваши солдаты такие. Если бы вы их вовремя обучили, что значит быть солдатами, а не стадом галицийских овец, то не нужно было бы учить их этому сегодня, ценой сотен убитых и раненых.
— Вы думаете? — ответил Чарбинский. — Что ж, может быть, изначально было ошибкой делать из них солдат. В любом случае, это было сделано без особых размышлений, так что теперь не стоит удивляться, если они не хотят наступать. Эти люди, совершенно не заинтересованные в войне, уже четыре года служат в австрийской армии. Как долго, по вашему мнению, они должны продолжать бороться за чужие идеалы? И ведь они не выступили против офицеров, они просто хотели домой. Разве не так?
— Вы хотите, — закричал Боттенлаубен, — выступить перед ними с речью, может быть?
— Нет, — ответил Чарбинский, — я хочу помешать вам свалить всю вину на них, потому что они так же виноваты, как и вся эта система! Я вовсе не хотел говорить об этом, но вы начали это, поэтому давайте сменим тему. Расследование никому не принесет славы. Во всяком случае, что касается меня, то я не стану предпринимать что-либо против них и никому из вас не советую этого делать. Полк настрадался. И если события будут развиваться дальше так же, как сейчас, то никакого расследования и судебного разбирательства не будет. По крайней мере, я на это надеюсь. Потому что тоже его боюсь.
— Что вы имеете в виду?
— Я думаю, что призывать к ответу будем не мы, а рядовые призовут к ответу нас.
— Вот как?
— Да. На нас тоже лежит ответственность.
— О чем вы? Мы выполняли свой долг!
— Совершенно верно, — сказал Чарбинский.
Он закурил следующую сигарету. Затем мельком взглянул на Боттенлаубена, но, увидев, что тот собирается что-то сказать, прервал его, задав вопрос лейтенанту фон Вайсу. Вайс ответил, и Чарбинский завел новый разговор совсем о другом. Он сидел так же небрежно, как небрежно свисали вниз его монгольские усы. Он говорил о том и о сем и полностью контролировал разговор, касаясь лишь ничего не значащих тем, как и хотел.
Около десяти он встал, сказал, что погребение наших погибших назначено на завтрашнее утро, и откланялся.
Когда он ушел, наступила тишина. Затем Боттенлаубен посмотрел на нас и сказал:
— Ну? Что теперь скажут господа офицеры?
Аншютц несколько раз постучал спичечным коробком по столу, затем отложил его и произнес:
— У этого Чарбинского, очевидно, совершенно иные отношения с рядовыми, чем у нас. Он поляк, а корнями, думаю, даже русский. Внешне он ведет себя как императорский офицер, а внутри такой же, как русины, хотя он с ними не братается. Польский пан умеет держать дистанцию со своими холопами. Но он определенно считает их своим народом, понимает их лучше, чем мы. Возможно, он прав со своей точки зрения, а мы правы со своей. Просто взгляды наши не совпадают. Кроме того, я не думаю, что он не знает, как следует поступать. Очевидно, что было недальновидно с вашей стороны, граф Боттенлаубен, указывать ему на обратное, что и заставило его сопротивляться вашему призыву что-то предпринять. Он имеет право ждать судебного расследования, не проводя никаких дополнительных действий.
— Но он же сомневается, — воскликнул Боттенлаубен, — что такое расследование когда-либо состоится. Вы же слышали!
— Да, верно, — сказал Аншютц. — Но на самом деле существует достаточно предпосылок к тому, чтобы не проводить расследование. И я сам, если хотите знать, против него.
С этими словами он поднялся, мы тоже поднялись и, поскольку никто не знал, о чем еще говорить, стали прощаться с Боттенлаубеном, который, засунув руки в карманы, сидел за столом и смотрел прямо перед собой. Все ушли, я задержался. Он наконец поднял глаза и пожал плечами, я поклонился ему и пошел в свою комнату.
Штандарт стоял строго вертикально, а его полотнище колыхалось от сквозняка. Когда я открыл дверь, ленты на древке приподнялись, но затем снова опали, а металл наконечника сверкнул золотой молнией.
Я закрыл за собой дверь. Впервые я остался наедине со штандартом.
Когда его носил Хайстер, я видел штандарт только издали. Теперь его носил я, и все взгляды были обращены ко мне. И вот мы оказались с ним наедине. Но как только я вошел, ленты наверху отлетели назад, как будто он отпрянул от меня, и теперь, хотя здесь больше никого не было, приблизиться к нему стало несравненно труднее, чем когда несешь его перед полком или крепишь в кронштейн. Он подобен женщине, к которой, кажется, легко подойти, но когда подойдешь — понимаешь, насколько она неприступна!