Шрифт:
Слова Ганина меня и растрогали и подняли мое настроение, причем не только своей правотой. Дело в том, что все наши разговоры отчаянно меня раздражали. Не так рисовался мне этот вечер. Казалось, что все эти славные люди, которые знали Дениса достаточно близко, собравшись вместе и выслушав его предсмертную исповедь, совсем иначе на нее отзовутся. Хотелось сильного, теплого слова, значительного пусть не анализом — чувством, хотелось увериться, что эта смерть больно ударила по их душам. Что вместе с Денисом ушло нечто важное, как-то влиявшее на их жизнь. Что до сих пор его место пусто, и лишь вспомнишь — чуешь ответную дрожь.
Поначалу казалось, что так и будет. Та возникшая сама собой пауза после того, как я кончила чтение, обещала и нежный и звучный отклик. Но все, что говорилось потом, было слишком холодным и слишком далеким от того, что должно было выплеснуться. Багров, казалось бы, начал верно, но тут же сбился, стал толковать о нетерпении, о жажде успеха. И пошли эти умные рассуждения об особости, о Шеллинге — зачем им Шеллинг? — о максимализме и исключительности.
Да и собой я была недовольна. Наверно, я читала бесстрастно, не смогла донести всего, о чем думала, всего, что во мне всколыхнуло письмо. Решительно, все мы словно отравлены этим ежедневным обменом нашими пестрыми размышлениями, нашей претензией на всеведение, мысль наша не пытлива, а суетна, не горяча, а беспокойна. Только что до нас долетел прощальный призыв, зов с того света, и как мы откликнулись на него? Один лишь Ганин его и услышал, сказал нам то, чего я ждала, и слова его всех наконец растревожили.
Отец задумчиво произнес:
— Одно утешение: ранняя смерть — одно из мистических условий бессмертия.
— Мерси, перебьемся, — буркнул Бурский.
— Нет, в самом деле, — сказал отец со странной, смутившей меня улыбкой. — Когда завершает жизнь старик — это ведь в порядке вещей. Иной раз даже его современники испытывают и облегчение. А молодого действительно жаль. Уже основание для легенды.
— Ну, эта себя не заставит ждать, — Багров положил на стол газету. — Прочли небось статью Ростиславлева?
Оказалось, никто ее еще не видел. Бурский вызвался быть чтецом.
Наверно, нет нужды напоминать вам этот талантливый некролог. Ростиславлев писал, что путь Дениса был сложен, порой противоречив. Но разве известен большой художник, избежавший противоречий? Суть его творчества в том, что оно оставило необычайно яркий и — главное — н е о б х о д и м ы й след. Есть замечательные дарования, которые делятся своим богатством. Денис сделал значительно больше — он открыл нам, как богаты мы сами. Он — из тех, кто смог повернуть наш взгляд в сторону нашей собственной совести. («Совесть — любимая категория», — тут же прокомментировал Бурский.)
Статья заканчивалась убеждением, что творчество Дениса Мостова нужно тщательно изучать. Его значение очевидно, и даже известные всем ошибки приобретают особый смысл — они облегчают путь другим. Покойный уже потому был художником, причем удивительно самобытным, что «знал одной лишь думы власть». Ей он служил своим искусством, ей он посвятил свою жизнь, такую короткую и прекрасную. Теперь, когда его больше нет, его наследие — достояние всей нашей культуры, но этого мало, оно непременно должно стать действенным и острым оружием.
— Итак, Денис перестал быть Денисом, он стал аргументом, — сказал отец.
— И приобщен к лику святых, — кивнул Бурский.
— Привилегия мертвых, — развел руками Владимир Сергеевич.
— Вас-то канонизировали еще при жизни, — не удержался Александр.
Багров ничего ему не ответил.
Ганин сказал с неожиданной страстностью:
— Когда я помру, пусть мне оставят привилегию живого: хулу. Прошу уважать последнюю волю.
— Черный юмор, — поежился Багров. — Вы не находите?
Ганин не ответил. Его лицо, заметно похудевшее в последний год, лицо немолодого мальчишки, было насупленным и угрюмым.
Вскоре после этого вечера мне позвонила Зоя Романовна и попросила с нею встретиться «по делу, связанному с Денисом Алексеевичем». Этот звонок меня растрогал, я подумала, что преданные сотрудники, оказывается, не полный миф. Есть и такие — с уходом шефа (причем не только с места работы) их верность не испаряется в воздухе. Я пригласила ее к себе, на следующий день она приехала.
Договорились мы с ней к восьми, и когда раздался звонок, я взглянула на циферблат и восхитилась — ровно восемь! Я вспомнила, как говорила Денису, что он «вышколил свой персонал».
Я открыла дверь почему-то волнуясь. На площадке стояла невысокая женщина, лет этак сорока с небольшим, с приятным, но бескровным лицом какого-то пепельного оттенка. На ней был легкий черный костюм под стать волосам дегтярного цвета, разделенным прямым пробором и схваченным на затылке узлом. В руке ее была желтая сумка настолько внушительных размеров, что смахивала на чемодан. Мы поздоровались.