Шрифт:
“Оставить”. Когда прозвучало это слово, свет как будто стал глуше и в углубившихся тенях поползла по стенам зеленая плесень.
В повисшей тишине кто-то приглушенно всхлипнул. Совсем недавно, какой-то месяц назад смотрели на восток, ждали Крымский фронт. А теперь все небо в самолетах. Долбят. Давят. Закончат давить - и пойдут.
– Наша задача сейчас, - продолжал Огнев негромко и четко, - без огласки проработать порядок отхода, основные и запасные пути. Семененко, у вас вопрос?
– Так точно, товарищ военврач третьего ранга. Если немцы нас еще потеснят - они ж насквозь артиллерией простреливать смогут?
– Да.
– А… тогда…
– А тогда будем разбираться. Пока немцы не начали наступления. Наши позиции укреплены хорошо. Снарядов достаточно. Но если что-то пойдет не так - мы должны быть готовы. Как на ответственной операции - быть готовыми к осложнениям. Спасем раненых - будем думать, что делать дальше.
– Так точно. А… стрельбище бы организовать?
– Организуем. Вопросы есть? Нет? Вольно, разойдись.
И разошлись, сосредоточенные и молчаливые. Никто больше не задавал вопросов. “Стрельбы… Эх, Семененко-Семененко, не ты ли пару месяцев назад просился на передний край? Все-то тебе кажется, что с винтовкой в руках ты сможешь сделать больше, чем сейчас в роли ассистента на несложных операциях. Организовать можно, скорее всего, даже нужно. Но толку будет еще меньше, чем под Ишунью. Хотя, конечно, умение метко стрелять еще никому не навредило”, - Огнев взглянул на карту на стене “кают-компании”, по которой отмечали флажками продвижение фронта. Вот она, Ишунь, теперь больше полугода как захваченная врагом. Еще в мае все виделось по-иному. Даже когда стало известно, что оставлен Керченский полуостров. Всю весну госпиталь расширялся и обживал доселе пустовавшие запасные штольни. В тоннелях Южной бухты разместили еще один. Обустраивались, даже уют создавали, и вот приказ: “Быть готовыми в любой момент оставить штольни и вывезти всех раненых”.
Город снова лежал в развалинах, и жизнь в нем, возвращению которой так радовались в начале зимы, замерла, ушла опять под землю. А вражеские самолеты все накатывались и накатывались волнами, день за днем, раз за разом, возвращая к недоброй памяти первому лету войны.
Смены вновь дотянулись до десяти часов и все говорило о том, что это не предел, будут и по суткам. Справимся, устоим, как устояли в ноябре. Нельзя не устоять.
Снаружи содрогались от взрывов Мекензиевы горы, тонул в дыму пожаров Севастополь. Под землей, после этого гула и рокота, тишина оглушает и кажется, словно покачивается под тобой твердь, будто вы и впрямь в море и не метры камня отделяют от мира, а тонкая переборка.
Сменившись с дежурства, обитатели “кубрика” валились спать будто замертво. И только Астахов не спешил, а взялся, в который раз уже, перебирать “ТТ”. Возиться с оружием всякий раз перед отбоем где-то с весны вошло у него в привычку. Делал он это без лишней спешки, тщательно и обстоятельно. Движения худых, жестких рук были аккуратными и выверенными, как на операции.
– Вы думаете, нам придется в скором времени и стрелять?
– с сомнением спросил сосед по кубрику, тот самый терапевт. В последние дни выглядел он совсем уж измученным и подавленным. Жесткий, не дающий лишний минуты рабочий график подступающих больших боев очевидно сделался ему, шестидесятилетнему, уже не по силам, и не по возрасту, как бы он ни старался это скрыть.
– Я не думаю, но готовлюсь. Придется, так будем, - Астахов одним движением загнал на место магазин, прибрал пистолет в кобуру, а кобуру - под подушку. Только потом улегся и вытянулся, закинув за голову руки.
– Вы-то сами умеете стрелять?
Тот растерянно посмотрел на собеседника и покачал головой:
– В сложившейся обстановке будем считать, что умею. То есть, я знаю, как перезарядить пистолет или винтовку и как заставить его выстрелить. Кажется, это называется “произвести выстрел”. На этом все. До войны, признаться, я даже огнестрельных ранений in corpo не видел. И полагаю, учиться еще и целиться мне уже поздно. Я бы не хотел, чтобы меня сочли паникером, но полагаю, если составу нашего госпиталя придется стрелять, враг будет настолько близко, что не промахнусь даже я.
– Рановато помирать готовитесь, так я бы сказал. Может, я за весь наш госпиталь уже повоевал…
***
Три раза, если с самого начала войны считать, приходилось Раисе отступать. А однажды так и из окружения выходить. И хотя она не любила о том вспоминать и не рассказывала никогда, все равно знала, что девушки-сестры считают ее обстрелянным бывалым солдатом. Вот и теперь, приказ помалкивать о подготовке к возможному отходу все строго исполняют, но на тетю Раю поглядывают. Уж если она спокойна как всегда, значит и тревожиться-то не об чем.
А у Раисы щемило на душе, тяжко и больно. Наверное, лишь со своим жилищем в Белых Берегах ей было настолько горько расставаться. Будто бы снова выпадало покинуть родной дом. Неужели даже на улицы этого, такого надежного и прочного подземного города в конце концов ступят немцы? “Может, все еще устроится, - утешала она себя.
– Мы ведь держимся, артиллерия наша бьет. А там добросят подкрепление и вышибем немцев из Крыма как пробку из бутылки! Костью в горле им будет Севастополь!”
Но такие вот “политбеседы”, что военфельдшер Поливанова вела сама с собой, помогали лишь поначалу. В мае от них был толк, а в последние дни уже не отпускало ощущение медленно, но верно и неумолимо затягивающейся петли. Вновь удлиннившиеся рабочие смены, бессонные ночи сделались почти спасением. Когда стоишь у стола часов по десять так, что чуть руки не падают (“Как же звали того врача в прошлом веке, которого санитары под руки поддерживали?”) сил на то, чтобы тревожиться, просто не остается. И она снова, как в декабре, спрятала свой страх в работу, благо было, во что прятать. Потому и казалась всем очень и очень спокойной.
Спустя несколько дней после того приказа быть готовыми Раиса отыскала вдруг Веру Саенко в самой дальней штольне, в каком-то нежилом отнорке. И нашла-то не сразу, спохватилась, что смена давно кончилась, а та подевалась куда-то и на ужин не идет.
Вера сидела, скорчившись, на пустом ящике, обхватив голову руками. Ни слова не говоря, Раиса села рядом, обняла ее за плечи. Когда слезы душат, слов не слышат. Пусть выплачется, пусть. Иногда без этого нельзя. Сидела, обнимала, гладила по голове… А Веру трясло от слез, и худые плечи под Раисиной рукой сжались, закаменели.