Шрифт:
Гнетущая тишина воцарилась за столом, празднично накрытым в честь приезда Сесилио — человека, внушавшего большие надежды.
Как только окончился обед, гость, извинившись, ушел к себе отдохнуть. Оставшиеся за столом, посидев еще немного при свете лампы, горевшей в галерее, вскоре молча и грустно разошлись по своим спальням.
— Не иначе как у него несчастная любовь, — решили Аурелия и Кармела, для которых не существовало в жизни большего несчастья, чем неудачная любовь.
Мысли дона Фермина и Луисаны были куда более мрачными, и они предпочли умолчать о них.
«Он сам нам все расскажет, — подумали они. — Для дурных вестей время всегда найдется».
В спальнях погас свет.
Лампа горела лишь в комнате гостя, освещая трепетным пламенем рано поседевшую голову Сесилио, задумчиво присевшего на кровати. Часы уже давно пробили полночь, а он все сидел, подперев голову руками.
Луисана, увидев свет в комнате брата и тоже не в силах смежить веки, поднялась с постели и пошла к Сесилио, желая узнать причину его горя.
Она неслышно подошла к нему и, положив ему руку на плечо, сказала:
— Какие у тебя печали, Сесилио? Что с тобой?
— Сесилио больше нет, — ответил он, не поднимая головы и ласково погладив нежные руки сестры.
— Как так «больше нет»? Да ты же в самом расцвете лет! Не говори глупости!
И, усевшись рядом с ним, она сказала:
— А ну-ка! Расскажи мне! Я хочу знать, что это с тобой такое стряслось?
И Сесилио, придав своим словам глубоко печальный элегический тон, а не тот блестящий ораторский, которого так ждал от него дон Фермин, произнес:
— Я знал, что ты спросишь меня об этом. За столом ты не сводила с меня глаз, проницательных глаз сестры милосердия, и я все время думал, как сказать тебе, именно тебе, то, что мне так хотелось бы скрыть.
Сесилио умолк, Луисана была не в силах нарушить молчание; пристально посмотрев в ее горящие нетерпением глаза, он продолжал:
— Помнишь ли ты того Сесилио, который девять лет назад впервые уехал далеко от тебя, полный иллюзий? Ведь правда, что он ни капли не похож на теперешнего, который готов поведать тебе свое горе? Тогда я лелеял чудесную мечту: в один прекрасный день стать человеком, полезным моей родине, всем моим соотечественникам, человеком, способным разрешать проблемы, волнующие людей, и нести этим людям добро… Я знаю, что говорю напыщенно, но позволь мне сказать несколько слов о том прежнем Сесилио, пока я не заговорил о нынешнем. Отец принес великую жертву ради того, чтобы иметь в семье оратора-трибуна, и вот теперь настал час, когда ты услышишь мою речь, но это будет моя же надгробная речь.
Он горько усмехнулся, ласково похлопал сестру по руке, которую она дружески положила ему на плечо, и продолжал:
— Меня тоже очаровывало красноречие, и, сам того не ведая, я с детства полагал, подобно древним грекам, что боги послали людей на землю, чтобы они произносили изысканные, красивые слова. Деревья в саду, к которым я обращался, представлялись мне восторженными толпами, внимавшими моим пылким речам!.. Об этом я никогда тебе не рассказывал, но теперь, когда, как сказал Данте: «Nessun maggior dolore…» [27] Помню, что мои речи состояли из единственной фразы, которую я где-то вычитал и которой буквально упивался: «Вот мои руки, несущие панацею от всех бед и несчастий на свете!» Да, мои руки! Кто бы тогда мог предвидеть?
27
Нет сильнее боли (итал.).
Дрожащей, слабой рукой он провел по увлажненному холодным потом лбу, а левой рукой сжал руку Луисаны, которая невольно вздрогнула: так обычно прощались с ней перед кончиной ее подопечные больные.
— То были первые робкие ростки моего душевного беспокойства, желание как-то осмыслить предначертания моей судьбы. Затем в мою жизнь вошли книги, которые принес мне Сесилио-старший. Эти книги вели меня от одной жизни к другой, от одного понятия к другому, но всегда они вели вперед, внушая мне твердую веру в жизнь и уверенность в своих силах. Жизнь прекрасна, говорили поэты; философы укрепляли мой разум, а иные указывали мне путь борьбы и насилия. Но я всегда воспринимал жизнь как некое гармоническое целое и, желая познать ее, читал и читал «ночи напролет и дни от зари до зари», как Дон-Кихот. Но в один прекрасный день я увидел, что напрасно и бесполезно тратить свои душевные силы на заботу о людях, ибо люди вскоре с отвращением отвернутся от меня, пресыщенные моей помощью, и вот тогда-то я пришел к скорбному убеждению, что жизнь это всего-навсего фатум.
Он снова сделал паузу и затем продолжал:
— Это было мое последнее суждение о жизни, но я почерпнул его не из книг. В один прекрасный день я увидел, что мои руки…
— Твои руки! — с волнением воскликнула Луисана, невольно сжимая его кисти в своих руках.
Он отстранил ее и сказал:
— Ты уже видела за столом они опухли и трясутся. Взяв со столика булавку, которую он недавно положил туда, Сесилио добавил:
— А теперь смотри.
И театральным жестом, производящим столь неотразимое впечатление на неискушенных людей, прежде чем Луисана успела помешать ему, он проколол булавкой ладонь между большим и указательным пальцем.
— Что ты делаешь? — протестующе крикнула сестра, думая, что у брата помутился рассудок. — Зачем ты ранишь себя?
— Да я же ничего не чувствую! — успокоил ее Сесилио с горестной улыбкой, кривящей его поблекшие губы, и неизбывной печалью в голосе. — По крайней мере, здесь, в руке…
Луисана порывисто наклонилась, стараясь остановить кровь, льющуюся из раны.
— Нет, нет, не дотрагивайся до меня. Моя кровь заразна.
Невольно отпрянув, Луисана положила руки на плечо брата, с волнением глядя в его полные слез глаза, и тихим, прерывающимся голосом спросила: