Шрифт:
Вот что предшествовало диспуту в Доме ученых.
В 1923 году лабораторию Павлова стал навещать преподаватель Военно-медицинской академии Алексей Дмитриевич Сперанский. В штате он не числился и, как многие другие, с разрешения Павлова, приходил ставить опыты. Было известно, что он работал в Казани прозектором при кафедре нормальной анатомии. Тридцати двух лет его избрали в Иркутске профессором. Через два года он внезапно оставил университетскую кафедру и уехал в Ленинград. В новой среде его приняли не очень ласково, нашли много странностей и между собой объявили чудаком. Карманы иркутского профессора были набиты записками, которые он писал на ходу. По этому поводу шутили, что карманы его содержат идей на целую вечность. Изъяснялся он красочно и остроумно, как будто повторял придуманные на досуге выражения и остроты. В школе, по его словам, он товарищам писал девять сочинений на одну тему, и никто его руки не узнавал. На научных конференциях иркутский профессор охотно цитировал Пушкина, говорил о стиле и даровании поэта, точно выстрел Дантеса еще не прозвучал и неведомый автор нуждался в рекомендации. Спустя много лет, когда имя Сперанского стало известным, к нему обратился молодой физиолог с вопросом:
— Посоветуйте, Алексей Дмитриевич, литературу, чтобы приблизиться к вашим идеям.
— Читайте Пушкина, — последовал совершенно серьезный ответ.
Не нравилась окружающим порывистость профессора, говорил он и делал все рывками, точно внутренняя напряженность сотрясала его. И еще вызывала улыбку необычная манера выражать удовольствие: чуть усмехнется, вскинет плечами и сделает несколько энергичных телодвижений, напоминающих движение пловца или человека, которому тесно в собственной шкуре.
Стало известно, что у молодого ученого два Станислава и две Анны за военные отличия в бытность врачом перевязочного отряда. Узнали также, что он играет на виолончели и в трудные годы гражданской войны музыкой добывал себе средства к жизни. Киновладелец Донателло, он же Дон Отелло, пригласил в свой ансамбль профессора-виолончелиста, доцента-скрипача и студентку-пианистку.
Поступок этот нашли несовместимым с традициями университета.
— Согласитесь, Алексей Дмитриевич, — убеждали его, — студенты перестанут вас уважать. Профессор топографической анатомии и оперативной хирургии в роли сотрудника увеселительного заведения!
Этический спор был разрешен профессиональным союзом, он снял ученое трио с подмостков кино, как лиц, непричастных к союзу Рабис.
Иркутский профессор понравился Павлову. Он увидел в нем мастера изобретать операции, искусного хирурга-экспериментатора. Даже порывистость, манера внезапно и решительно впрягаться в работу, ставить острые проблемы, не подготовив к ним путей и подхода, нравилась Ивану Петровичу. Он и сам был такой — бурный, увлекающийся, но в свое дело не вносил такой напряженности. Не могло Павлову не понравиться и другое: помощник склонен был видеть в центральной нервной системе основной рычаг благ и бед организма. Присвоение этой системе болезнетворной роли в заболевании впоследствии дорого обошлось Сперанскому.
Диспут в Доме ученых был не первым публичным столкновением противников. Он повторялся всюду, где для этого возникал малейший повод. До известного пункта оба лагеря клялись, что остаются верными общепринятым канонам медицинской науки. Они согласны, что пребывание возбудителя болезни в тканях организма не всегда предвещает болезнь; что у больного, перенесшего дифтерию, долго еще из зева выделяются дифтерийные палочки; есть немало бациллоносителей, которые не болеют от собственного заразного начала. Верно также, что органы и ткани, перенесшие страдания, в будущем уязвимы и могут вновь переболеть, как бы далеко от них ни отстоял новый очаг болезни.
Из этих бесспорных положений Сперанский делал еретические выводы. Спокон века считали нервную систему чувствительным стражем человеческого здоровья — и вдруг вчерашний друг объявлен союзником болезнетворного микроба. Возбудитель болезни не столь уж опасен, он только зачинает страдание, дальнейшее развивается по особым законам. Иммунные тела, антитоксин могут устранить причину болезни, но не помешать ее дальнейшему развитию. Уязвленная нервная система продолжит то, что начато возбудителем страдания. Этим не ограничится добрая услуга былого стража, он сохранит след недавней болезни и при малейшем неблагополучии повторит минувшее заболевание.
Спорная доктрина обретает немало друзей, лаборатория Сперанского становится отделом и, наконец, институтом экспериментальной патологии. Сюда стекаются ученые и клиницисты, чтобы разрешить свои сомнения, усвоить новое учение. Сперанский взбудоражил страну, заронил беспокойство там, где царили уверенность и порядок. Число его сотрудников растет, многие готовят диссертации во славу нового учения.
Блистательный взлет научной фантазии продержался недолго. Легче оказалось низвергнуть старые методы диагностики и лечения болезней, чем найти им достойную замену. На невинный вопрос, как новым способом лечить больных, следовал туманный совет: вклиниться в замкнутый круг возбужденной нервной системы и прервать пути болезненных рефлексов. Одно время заговорили, что такой прием удался, введенный в организм углекислый висмут прерывает злосчастные пути болезни рефлексов и даже излечивает туберкулез. Эти слухи, как и подобные им, оказались неверными.
Наступило отрезвление. Институт преобразовали в отдел, а когда автор нового учения тяжко заболел, отдел был вовсе ликвидирован.
Книга была написана и опубликована, но я своим трудом был недоволен и никогда его не переиздавал. Восемь раз книга «Законы жизни» выходила новым изданием, но уже без раздела «Механизмы страданий».
Как объяснить неудачу Сперанского? Или рано судить, наука вернется к оставленному учению, чтобы, обогатив его новыми идеями, заново утвердить?
Есть ученые — подлинные мученики. Им неведомы радости творчества, наслаждение от сознания завершенного дела. Они знают лишь муки, беспредельное чувство тоски. За каждой задачей им видится другая, еще более трудная, неразрешимая. Как можно быть счастливым ничтожной удачей, когда так много возможно неудач.