Шрифт:
Гольдшмит уходит. У дверей он опять повторяет:
— Отпустите меня из батальона, не толкайте человека на крайность.
Я устал, как после долгой и тяжкой борьбы. Словно собственные заблуждения, давние и забытые, встали вдруг предо мной, чтобы испытать мою твердость, нерушимую верность новому символу веры.
— Что вы скажете, Шпетнер? Вы слышали?
Кудрявый политработник откладывает книжку, ничего он не слышал, не видел, у него свое дело к политкомиссару.
— Вы о ком говорите? О Гольдшмите? — не скрывая улыбки, спрашивает он.
— Да, да, о нем. Вы как будто не знаете.
Он пожимает плечами, не сводит с меня удивленного взгляда. Книжка словно закрыла ему свет. Давно пора его призвать к порядку. С ним чувствуешь себя точно связанным, только и жди выверта: то уставится на тебя, лукаво усмехнется и разведет руки. Кто дал ему право всюду совать свой нос? Выслушает приказание и обязательно переспросит, как бы с тем, чтобы обратить внимание на мой промах, — не так я поступил, не так обошелся. Какое ему дело до политкомиссара, кому нужен его совет?
— Гольдшмита я давно отдал бы под суд, — спокойно замечает Шпетнер, — он отравляет студентов вредной агитацией.
Какая способность увиливать!
— Я не спрашиваю вас, что с ним делать, хотелось бы знать, кто в этом виноват?
Пора Шпетнеру понять, что в упорстве Гольдшмита доля вины политрука. Не его ли обязанность наставить студента, когда тот сбился с пути?
Кудрявый политработник молчит, дерзко взглянет на политкома и все-таки молчит.
— Отвечайте, товарищ политрук!
Я верну себе независимость и заодно проучу этого самоуверенного паренька.
— Кто виноват? — пожимает плечами Шпетнер. — Должно быть, мы с вами. Не уделили студенту внимания… Теперь уже поздно, его надо убрать.
Хватает же дерзости бросать комиссару обвинения.
— Вы забываетесь, Шпетнер! Вы валите с больной головы на здоровую. Я отправлю вас на гауптвахту.
Шпетнер неуязвим, угрозами и криком его не возьмешь.
— Говорят, вы хлопочете за бандита Круглика? Студенты возмущены. Это надо обсудить на партийном собрании.
Я решительно отклоняю чье-либо вмешательство в дела комиссара. Круглик рядовой студенческого батальона, и долг командира не дать в обиду солдата.
— Командира? — переспрашивает он.
— И комиссара, — не уступаю я ему.
Таков его стиль. Он переспросит, чтобы вызвать у меня сомнения.
— Почему дело Круглика вас занимает? — любопытствую я.
— Поговорим как мужчина с мужчиной. — Он опускается на стул, движения его свободны, точно этим заявлением он развязался с дисциплиной. Только голос его по-прежнему тверд и спокоен. — За короткое время, товарищ политком, вы натворили много ошибок. От студентов ничего не скроешь. Мозес именем политкома орудует в батальоне, Гольдшмит безнаказанно творит безобразия, Круглик находит защиту у политкома. Из порта не ушли еще французские крейсера. Враг всюду! Честолюбие закрыло вам свет.
Его настойчивость подавляет меня, кто мог от него ждать такого наскока…
— Мы воспитываем народ, — продолжает он, — кого убеждением, кого обещанием, приходится быть и крутым, иначе нельзя. Во всем этом надо хорошенько разобраться, а вы забились в уголок и никого, кроме себя, не видите.
Он тяжелой рукой ерошит свои кудри, колечки никнут и встают, как волнуемая нива.
— Завтра мой полк уходит на фронт, я пробыл в нем год. Там мои товарищи по гражданской войне. Мне было трудно с ними расстаться, со мной не посчитались и направили к вам. Откомандируйте меня, прошу вас, будьте другом, товарищ политком. Встретимся с вами — отслужу…
Руки Шпетнера уходят за пояс, голова его вздернута, взволнованный взгляд просит, настаивает.
Я не спешу отвечать. Он прочитал мне нотацию и за это поплатится, посидит на гауптвахте! Никакого снисхождения, зло надо с корнем рвать, поблажки портят людей. И парню будет полезно, и мне благодать. Говори что хочешь, делай что угодно, ни тебе контролера, ни наставника. Лучше бы, конечно, от него вовсе отделаться, привыкнешь к свободе — потом будет трудней.
Не впервые уже просится он на фронт. Что ему там надо? Заговорит о боях — точно порохом его начинили, вот-вот взорвется. И чего только не распишет, и на что только не отважится, чтобы на фронт ускакать.
Взбалмошный парень! Надо, конечно, защищать революцию, но не лезть, как медведь, на рожон. Вздорный человек, шальная голова! Мозес уверяет, что студенты отказываются слушать его доклады и наставления. Он всем надоел, и этот чудак осмеливается заявлять своему комиссару: «Вы забились в уголок и никого, кроме себя, не видите». Да знает ли он, что из своего батальона я вижу весь содрогающийся в муках мир, зрю грядущее бесклассовое общество? Счастливого пути, сумасброд, пусть едет за славой, его тут раскусили, никто по нем плакать не будет.