Шрифт:
— Нет, это в конце концов нечестно! — заявила она хриплым и грубоватым голосом с обычной волевой решимостью, но и с уже прорвавшимися нотками злой обиды, что было необычно и заставило обернуться Сурина, который вышагивал несколько впереди сталеваров.
— Да, да, нечестно, Артемий Иваныч! — повторила Ольга. — И просто не по-товарищески. Ведь я никогда не была обузой бригады, вспомните! Я в первый же день сказала вам: «Гоняйте и спрашивайте с меня, как со своих подручных». Это вот только Тимков тогда не поверил в мои силы и посмеивался, будто я для рекламы подалась в сталевары, хочу, мол, дешевую славу сорвать, а потом, дескать, в кусты… Но вы же, Артемий Иваныч, поверили! И разве я когда подвела вас? Разве вы хоть разочек видели, чтоб ноги у меня подогнулись или запищала я: «Ой, мамочка, не могу больше по пять тонн ферросплавов переваливать вручную!..» Нет, не было такого. Так почему же вы теперь не верите в меня и комиссара батальона не уговорите?
Сурин отвернулся, пробубнил себе под нос:
— Не девчоночье это дело — в атаку на немцев ходить.
— Но почему же, почему?.. Вот вы спросите Павку Тимкова, он вам скажет, сколько я мишеней поразила на стрельбище в Вишневой балке. Он еще тогда завидовал мне… Ведь правда же, Павка?
Но, наверно, именно потому, что Тимков завидовал удачливой стрельбе девушки и мужское самолюбие его было уязвлено, он ответил уклончиво:
— Одно дело — учебная стрельба, другое — по живым мишеням пулять.
— Да отчего ж «другое»? — недоумевала Ольга. — У меня и в бою рука не дрогнет. Честное комсомольское! Я, знаете, как Анка-пулеметчица смогла бы без промаха врагов бить.
— Эва, куда хватила! — Тимков усмехнулся всем своим спекшимся, некогда веснушчатым, а теперь уже каленым, без единой веснушки, лицом. — Сейчас, голубушка, иные времена. Сейчас пулеметчице Анке туго пришлось бы. Немец-то, глянь, танками напирает, так где же тут бабам встревать! Уж предоставь это нам делать. Нашему рабочему истребительному батальону!
В эту минуту Ольга готова была возненавидеть самоуверенного до хвастливости Тимкова, который явно незаслуженно присвоил себе право выступать от лица всех мужчин. Ольга верила, что Андрей-то Баташкин думает совсем иначе, и она взглянула на него открыто и ласково, а заговорила уже доверительно-тихим и оттого смягченным, прежним грудным голосом:
— Ну скажи же, Андрейка, что они не правы! Ты же всегда был рассудительным парнем.
Однако второй подручный, тот самый славный Андрейка Баташкин, который там, на мартеновской площадке, относился к Ольге как к равной, без обидного для нее мужского превосходства, здесь, за пределами цеха, хотел, должно быть, видеть в своем напарнике — девушку, только девушку, и поэтому сейчас оказался слишком уж благоразумным.
— Одна опасность грозит отечеству, и, конечно, все перед ней равны: и мужчины, и женщины, — сказал он. — А все же… Все же каждый должен совершить ему предназначенное.
— Говори, пожалуйста, яснее! — потребовала Ольга.
— Что ж тут неясного? Ты давно могла быть медсестрой или радисткой, если б время не теряла попусту. Но ты внушила себе дикую мысль стать стрелковым бойцом и хочешь, чтоб тебя записали в истребительный батальон, а комиссар Сазыкин против, да и мы, извини, не можем тебя поддержать, потому что нет такой инструкции — принимать в отряд женщин. Нет, и баста!
У Ольги в уголках глаз защипало, как если бы туда затек едкий соленый пот, выжатый печным жаром. Ей, нетерпеливой и самолюбивой, так хотелось сейчас же, немедленно определить свое место в будущем, что это общее недоверие товарищей казалось ей и унизительным и оскорбительным: ведь оно было порождено все тем же старозаветным самохвальством мужской силы перед «слабым полом»!
Злая обида на товарищей усиливалась. И когда сталевары, по негласному закону старшинства, вышли друг за другом в строгом порядке из проходной, Ольга впервые не хлопнула с маху по подставленным на прощанье широченным ладоням и не сказала обычное, товарищеское: «До завтра!» Она резко отвернулась, чтобы только не увидели слезы в ее глазах, резко сжала сухие, в трещинках, шелушащиеся губы, словно опасалась невольным возгласом выдать чисто девичье отчаяние, и резким же, несмотря на усталость, шагом направилась от проходной, мимо пожухлых вишневых садочков, в конец прямой поселковой улицы…
Дома Ольга застала отца: он только что пришел с переправы и сейчас, весь какой-то усохший, с сомкнутыми веками и безвольно отвисшей нижней губой, сидел за столом перед сковородкой с яичницей — подремывал.
— Садись, садись, дочка! Вместе покушаете! — крикнула выглянувшая из кухоньки мать, и Ольга поразилась черноте ее маленького остренького лица, а потом догадалась: это же она, бедняжка, там, на речной переправе, помогая отцу, прокоптилась пароходным дымом!
Голос жены вспугнул дремоту Савелия Никитича и заставил его дернуть кверху отяжелевшей головой и приоткрыть глаза.
— A-а, явилась, сталеварша! — протянул он с какой-то зловещей радостью. — Явилась, а поди-ка, и ведать не ведаешь, что ретивые начальнички взрывчатку кладут под механизмы и агрегаты.
— То есть как это «кладут»? — Ольга насторожилась; ее рука с вилкой застыла над сковородкой. — Неужели же дела на фронте настолько плохи?
— А понимай как хочешь! Только я сегодня ночью десять мешков тола доставил из-за Волги на «Красный Октябрь». Поинтересовался у хозяйственника: по какой, мол, нужде везете это смертоубийство? А он и сболтнул: «Положим взрывчатку под агрегат Ильгнера, под прокатный мотор, под пресс — и прощай блюминг!»