Шрифт:
В одно утро загремели засовы, и в камеру вошли капитан Рукавишников, еще два каких-то чина и тюремный доктор. Мы все, как положено, сдернули шапки.
— Отчего же они у вас не стрижены? — удивился один из местных офицеров.
— Да вот, в Москве в Бутырском замке не стали их брить! — пожаловался Рукавишников. — Такой уж попался там доктор — страшный либерал, отказал наотрез! Заявил, что по правилам на зимних этапах стричь их нельзя. Мол, головы у варнаков мерзнут! Я говорю, а зачем же им тогда шапки? Нет, ни в какую! Так и не стали их брить, а у меня под Гороховцом один так и сбежал… — Тут он покосился на меня — насилу отыскали и обратно водворили!
— Ну, хоть посекли для острастки? — добродушно спросил один из нижегородцев.
— Да посечь-то милое дело, но ведь не всегда же их поймаешь! Они и неклейменые нынче почти все, и чего? Он скинул бубновый халат, и все, почитай, честный поселянин! А так, ежели полголовы обрито, всем и каждому сразу понятно, что за птица. Любой, кто посмелее только, сразу же его на съезжую и поволочет!
— Ну, дело ваше. Желаете побрить — мы сделаем! — отозвался врач.
Постриг арестантов устроили в коридоре. Явились два местных сидельца, один с овечьими ножницами, другой с довольно-таки тупой бритвой, сделанной из осколка косы, и принялись без мыла драть наши головы. Как освободились арестантские лбы, я и заприметил у Фомича выжженную букву «О». Почти стершуюся.
— А «В» и «Р» у меня на щеках. Под бородой-то и не видно! Вот «О» на лбу, эт да — пришлось выводить, — рассказал он. — Мне тогда наколку порохом сделали, так я, как сбег, чтобы вывести, значит, энтот порох раскаленной иглой поджигал. Больно было — страсть! Но ничего, почти не видно под патлами-то было.
Увы, Рукавишников распорядился обновить ему татуировку, и вскоре буква «О» красовалась на лбу старого арестанта новыми красками, синяя на сизом фоне отекшей от клейма кожи.
— Ништо! — не унывал Фомич. — Господь не выдаст, свинья не съест! Зато все видят теперя, што не простой я мужик!
Так всем нам выбрили правую половину головы. К счастью, после этого начальство решило устроить нам баню, что было очень кстати — мы все уже обросли грязью.
— Эх, а в солдатчине-то после бани нас к девкам водили! — пожаловался Чурис.
— Так что же ты сбежал из солдат-то, ежели там так привольно? — хмыкнул Фомич, но Чурис ничего не ответил отвернувшись.
Из-за тесноты в камере я постоянно думал, как бы оказаться где-нибудь, где хоть немного свободнее. И, когда в камеру вошли, ну, как «вошли» — открыли ее и встали у порога, с сожалением разглядывая людское месиво, — надзиратели, один из них выкрикнул:
— Кому чистить снег охота, выходи!
Я вызвался в числе первых. Подышать свежим воздухом и помахать лопатой — что может быть прекраснее после душной, пропахшей камеры?
Ночью прошла сильная метель, и свежевыпавший снег на тюремном дворе покрывал его белоснежною девственно-чистою пеленою. Взявшись за неудобные деревянные лопаты, мы недружно скребли плац, откидывая кучи рыхлого снега поближе к стенам острога. Кто-то даже затянул тюремную песню. Тут, оглянувшись во время короткого передыха по сторонам, я заметил нечто необычное: ворота острога отворились, и в них, влекомая четверкой почтовых лошадей, въехала частная карета на санном полозу.
С трудом преодолев заснеженный двор, карета остановилась у главного тюремного корпуса. С запяток сошел лакей в добротной шубе и, оглядевшись, открыл дверцу.
На пороге кареты, с ужасом осматривая окрестности тюремного двора, появилась очаровательная красавица в пышной серебристо-серой шубке и горностаевом манто. Рассеянно скользнув взглядом по нашим нескладным фигурам, она тотчас обернулась к спешно подошедшему к ней тюремному офицеру.
Барышня эта заинтересовала меня. Не каждый день встретишь такую красотку, особенно если таскаешь на себе кандалы в полпуда весом! Кроме того, красивая и добротная карета, слуги и то обстоятельство, что ей позволили заехать на тюремный двор, недвусмысленно говорили, что дамочка эта непростая.
«Может, это дочка начальника?» — подумалось мне, и я начал разгребать снег в сторону этой кареты, приближаясь.
Вскоре я оказался шагах в десяти. Барышня как будто кого-то ждала, наконец дверь тюремного корпуса отворилась, и на пороге появился… узник Левицкий! Тот самый дворянин, что шел с нашей партией в качестве заключенного. За ним вышел прежний конвойный офицер, но если корнет бросился к девушке, раскрыв объятия, то Рукавишников, напротив, закурил папироску и остался топтаться у двери.
— Вольдемар! — воскликнула барышня и бросилась Левицкому на шею.
Корнет обнял ее, и они что-то быстро и бурно начали обсуждать на французском.
«О как. Интересно, а я их пойму? Сильно ли мой французский отличается от их?» — мелькнуло в голове.
И я, шваркая лопатой по плацу, подошел к ним все ближе, что, впрочем, нисколько не смущало молодых людей. Разумеется, они считали, что никто из этих скотов в серых халатах не может знать французского. Конечно, они были бы правы, не будь тут меня, но я-то здесь!