Шрифт:
Тогда они решили пытать счастья на суше и, избегая Ликаонии с ее равнинами, где не могли устоять против наших сил, пустились по горным тропам в Памфилию. Когда же войска, зимовавшие в Сиде, выступили и отразили их, не дав переправиться через реку, исавры, смущенные, но не образумившиеся, отступили к Ларанде, откуда, гонимые голодом, направились к городу Палее. Спокойные и благовременные распоряжения Кинегия, доверенность к нему жителей и исправность городской стражи были причиною, что исавры, простояв три дня под ее высокими стенами, отступили, не украсив своего имени новой постыдной славой. Раздраженные неудачами, они задумали дело, свидетельствующее не об их силе, но об охватившем их безумии: а именно, отправив на родину гонцов, чтобы вызвать себе на помощь всю молодежь, оставшуюся дома, они двинулись на разрушение матери городов, Селевкии. Впрочем, для чего рассказывать о делах, которые уже распространила и обессмертила молва? Не было в тех краях человека, который не благословлял бы Кинегия, чьими заботами он был исторгнут из зева смерти, и даже зависть, питающаяся живыми, отступила от него, когда высокородный Небридий, чьим заботам поручены восточные области, признал, что без упорных доблестей Кинегия и без его неутомимой распорядительности много плачевнее был бы жребий памфилийских земель. За всеми заботами не забывал Кинегий о возлюбленной жене, стараясь своею славой подать ей весть о себе и тоску разлученного супруга превращая в пылкость воина. Когда обстоятельства позволили, он отправил к ней посланника с письмом, в котором просил ее приехать, говоря, что будь в этом малейшее неприличие и опасность, он первый бы запретил ей, но теперь, благодарение небу, в подчиненных ему краях ничто не внушает тревоги и не мешает ему думать о сладости свиданья.
Для Ахантии не было ничего желанней, чем согласиться с его желанием. Собралась она, никаких не терпя промедлений, и пустилась в путь, испросив у Бога благополучной дороги. В Анкире встретило ее новое письмо от мужа: он сообщал, что удручен внезапным недугом, и просил ее поторопиться. На словах посланец добавил немного, но во всяком его слове Ахантия находила причины и для надежд, и для тревог; а поскольку и те и другие не давали ей покоя, она, не жалея никаких трат в пути, успела к одру своего супруга прежде, чем к нему приблизилась смерть. Приведя в порядок свои мирские дела, Кинегий тяготился лишь тем, что не доведется ему проститься с женой, теперь же, повидав ее, отошел к Богу без боязни и сетований. Когда он свершил свое поприще, Ахантия, полагая, что принадлежит он теперь только Богу и ей, решила отвезти его в Никею, чтобы предать христианскому погребению. Намеренная совершить путь пешком, она созвала юношей хорошего рода, служивших ее дому (что до меня, то я – ее племянник), и приказала положить Кинегия в отделанный кипарисом и бронзой паланкин, который мы несли посменно, а чтобы предохранить от тления, велела, очистив его утробу, наполнить ее благовониями, а все тело обмазать воском. Так пустились мы в путь, и не раз я примечал, как она, откинув полог, с мужем неслышимо беседует.
Достигнув Сагаласса, она просила отдать в ее распоряжение, дабы ей передохнуть от тягостей пути, какой-нибудь дом из тех, что стоят пустующими, однако человек, начальствующий над городом, – я не хочу назвать его имени – не думал о том, что приличествует славе Кинегия, вследствие чего Ахантии пришлось остановиться на постоялом дворе, как обычному проезжему, а к горестям, от которых крушилось и таяло наше сердце, прибавились раздумья о том, сколь редки ныне великодушие и благодарность. Впрочем, лицо Ахантии хранило обычную ясность, и я не слышал от нее ни единого упрека людям, которые усердствовали бы, будь у них случай приветствовать Кинегия живого, но равнодушно отступаются от мертвого, словно деяния человека сходят с ним вместе в могилу. В другой раз она выказала удивительное, не свойственное женскому полу мужество, о котором я расскажу. Придя в один фригийский город, где рассчитывали ненадолго остановиться, мы нашли его растревоженным до самых глубин, словно море, сбором пятилетнего налога, который каждый ремесленник, каждый банщик и каждая женщина, продающая свои ласки, считает для себя безмерно тягостным. К тому же и безрассудная наглость сборщиков, лишенных всякой осторожности, озлобила горожан больше обычного, так что, вступив на городские площади, мы застали их полными народа: кто сжимал в руке клещи, кто дубину, кто молот, кто скорняжное шило, размахивая ими над головой, кто вел дряхлого старика, крича, что сборщики вопреки закону вписали его в свою ведомость. Сборщики накрепко заперлись в гостинице, зная, что с ними станется, случись им угодить в раздраженные руки, из городского же совета выслали перепуганного насмерть секретаря, который пытался смягчить и преклонить людей, напоминая им об общих опасностях, о надменности персов, о надобности содержать войско, однако в него запустили камнем и посоветовали убираться к своей чернилице, покуда цел, – вольно-де тебе петь об общих тяготах, с тебя налога не берут. В это время на свою беду пробирался через площадь какой-то малый по имени Басс, и знакомый его окликнул; другие стали кричать, что-де вот он, тот Басс, что был в свите у сборщиков и теперь к ним прокрадывается. К нему потянулись руки, он принялся вопить, что он не тот Басс, а другой, но ему отвечали: чего с ним толковать, дави его – и немного бы времени прошло, прежде чем его голова пошла бы гулять по городу, вздетая на палке, да в этот миг появилась на площади наша процессия. Народ приостановился, не зная, чего ждать от нового явления, Ахантия же, возвысив голос, молвила, что властью Кинегия, присутствующего между ними, велит им немедленно отпустить невинного и разойтись по домам: в сем случае никто на них не взыщет. Некоторые бросились к паланкину, но, отдернув полог и видя, что она привела им мертвого, разразились хохотом и крикнули ей знать свою прялку и в мужские дела не мешаться. Тут подоспела городская стража, и началось на площади прямое побоище, так что мы, беспокоясь о нашей ноше, насилу выскочили в тихий проулок, хотя у нас и горели кулаки расчесться с городской сволочью за все оскорбления. Начальник стражи советовал нам не медлить в городе, но сей же час его покинуть, ибо эти люди, лишенные возможности выместить свою злобу на тех, кто ее вызвал, охотно обрушат ее на любого, кто привлечет их внимание, оттого нам теперь угрожает опасность сделаться новым предметом досады и источником возмущения; мы последовали его уветам.
Тут он умолк, как бы борясь с негодованием, а потом, подняв лицо, воскликнул:
– О несмысленная чернь, лишенная всякого уважения и к себе, и к тем, кто тебе благодетельствует! Клянусь, ты достойна всякого поношения, каким тебя подвергают, и оправдываешь любую хулу, которую на тебя возведут. Неужели ты не знаешь ничего выше своего брюха? Когда Сципион Африканский, уже лишенный всякой власти, пребывал неисходно в отдаленной усадьбе, показались близ нее разбойники; известясь о том, он велел челяди стать стражею на кровлях, разбойники же побросали оружие и, приблизившись к воротам, смиренно говорили, что пришли сюда не за чем другим, но единственно за тем, чтобы видеть столь великого мужа, ибо для них это как небесное благодеяние. Сципион велел отомкнуть дверь и пустить их к себе, разбойники же, войдя в его дом, словно в чтимый храм, целовали Сципиону руку, а отходя в обратный путь, оставили в его деревне дары, какие обыкновенно приносятся богам. Слышишь ли ты это, подлая толпа, а слыша – не стыдишься ли, что пример доблести дают тебе люди, сделавшие беззаконие своим ремеслом?
Тогда Филаммон, пользуясь тем, что собеседник наш вновь собирался с мыслями, спросил, не привелось ли им в своем странствии встретиться с этим родом людей: ведь в здешних краях, прибавил он, такая встреча – дело обычное.
– Увы, – отвечал тот, – и мы этого не избегли: в такой же тьме, как ныне, напали они на нас, не ждавших дурного, похватали всех и принялись обшаривать, досадуя, сколь мало в этом прибылей – при нас денег было немного: когда, однако же, заглянули они в паланкин, то устремились все к нему, как мухи на рану, крича товарищам, чтобы бросили этих: тут-де есть один, который за всех платит. Они обобрали Кинегия, сорвав с него перстни, ризы, шитые золотом покровы и оставив едва не нагим, а потом поклонились, благодаря за великую его щедрость. Но тут Ахантия совершила нечто такое, что наполнило меня изумлением тогда, как и сейчас, когда я повествую об этом: когда они уже удалялись, отягощенные добычей и глядя на нас с презрением, Ахантия, окликнув их, указала на укромный уголок в паланкине, где были спрятаны все ее деньги на дорогу и который разбойники, спеша обобрать ее мужа, проглядели. Они не пренебрегли ее любезностью, забрали деньги и вмиг исчезли; слышно было в потемках, как они поздравляют друг друга с удачной ловитвой и дивятся происшедшему. Не успели мы опомниться, сосчитать наши убытки и двинуться дальше, как хищники наши вернулись: я было подумал, что от великодушия Ахантии затлелся в них стыд, не чуждый и самому подлому сердцу, и заставил вернуть хотя бы часть награбленного, однако тотчас увидел свою ошибку. Эти люди пожалели, что оставили нам паланкин, который, по видимости, стоил больших денег, и велели нам забрать покойника. Мы сделали носилки из плащей и двинулись дальше. В ближайшем городе у одного из моих товарищей сыскались знакомые, ссудившие его деньгами, и мы купили мулов и дроги, которые по простоте продавались задешево. Потом и гонец, отправленный Ахантией к ее родне, вернулся с деньгами, благодаря которым мы могли идти дальше беспрепятственно и, свернув в Пессинунт, остановиться здесь для надобного всем отдыха, однако Ахантия не стала менять повозки, велев лишь убрать дроги богатыми тканями. В таких-то обстоятельствах вы нас застали, и я надеюсь, что небеса, мешающие в нашей чаше сладость с горечью, смилуются над добродетелями Ахантии и дадут нам добраться до дому, чтобы она получила покой, а мы – возможность прославить все испытанное.
На этом он кончил рассказ, и хотя мы ждали, что Филаммон обратит к нему слова утешения, и уже навострили слух, наш учитель ограничился тем, что пожелал им всем и Ахантии добраться до дома без дальнейших злоключений. Юноша распрощался с нами и пустился вдогонку за своими, чьи факелы виднелись уже в отдалении, Филаммон же долгое время стоял у распутья погруженный в думы, заронив в нас боязнь, не передумает ли он идти в Пессинунт, сочтя эту встречу дурной приметой. К нашему облегчению, он наконец тронулся намеченным путем, а мы последовали за ним, на разные лады обсуждая услышанное.
– Мы привыкли, – сказал Ктесипп, – что каждому случаю подходит свое слово, и хвалим того, кто умеет уснастить свою речь подобающими фигурами, со стариками говоря сообразно их недоверчивости, с юношами – сообразно их беспечности, аркадянам умея польстить древностью рода, этолийцам – славою их дерзости, сирийцам – знатностью их рабства, меланхолику – близостью к богам, нечестивцу – медленностью их правосудия. Есть, однако, люди, уверенные, что их счастье, как и их горести, не имеют никакого касательства к тому, что происходит с остальными людьми, и лишь по скудости языка называются общими именами. Если ты, ничего дурного не желая, обратишь к ним утешение, то рискуешь возмутить общими местами – а без них ведь никакой речи не бывает – тех, кому оскорбительным кажется разделять целомудрие с горлицами, стойкость – с Катонами, сиянье славы – с колесницей солнца, глубину невзгод – с Мегарой и Коринфом, словно золото темнеет и тускнеют драгоценные камни оттого, что где-то еще есть такие же. Это я говорю не в укор Ахантии или кому-нибудь еще: всем известно, что есть два рода высокомерия: одно, низшее, что происходит от обладания земными благами – богатством, почестями, наслаждениями, славой – и побуждает человека кичиться ими, словно они осеняют его каким-то достоинством; и другое, что берет начало в самом величии добродетели и делается тягостным ее спутником: мало есть вещей, от которых столь же трудно человеку избавиться. Вот и выходит, что высшею мудростью, на какую способен оратор, и высшим искусством, какое он в силах выказать, будет его умение промолчать там, где он найдет это надобным, оставив другим говорить все, что придет им в голову.
За такими разговорами мы совершали наш путь, пока впереди не показались огни постоялого двора, где, благодарение небу, нашлось для нас тихое место и сытный ужин. По приходе в Пессинунт Филаммон дал нам три дня, дабы осмотреть городские святыни и все прочее, что заслуживало внимания; в остальном мы жили здесь тихо, ни с кем не знакомясь, а потом он велел нам собираться и повел по дороге на Колонию Герму.
VI
Путешествуя таким образом, под вечер пришли мы в славную Анкиру. Между моими товарищами были уверенные разговоры, что здесь-то Филаммон наконец разрешит свое молчание и произнесет публичную речь, затем что в городе есть у него старые знакомцы, коих он будет рад видеть и коим в желании не откажет. Как я на это надеялся, в словах не опишешь. Добираемся мы до гостиницы, и покамест мои товарищи спешат найти хорошую постель – мы ведь несколько раз принуждены были ночевать в худых корчмах и в случайных хижинах, а то в заброшенном хлеву, из которого звезды видно и где мы зябли до костей – я медлю у двери, примечая, что на нас глядят не то с подозрением, не то с тревогой, и боясь, не встретим ли мы чего дурного. На мою удачу подвернулся словоохотливый торговец, заведший с хозяином долгий разговор; из него я мало что понял, кроме того, что есть здесь какие-то невзгоды кроме нас, и так осмелел, что обратил к нему просьбу рассказать, чем все озабочены, ибо мы-де из Апамеи и ничего о здешних делах не знаем.