Шрифт:
Физручка между тем, не обращая ни на кого внимания, загорала, прислонившись к стене заброшенной церкви. Лицо с закрытыми глазами поднято к солнцу. Спортивные ноги и руки слегка подвывернуты, чтобы загорали не только наружные, но и внутренние поверхности.
«Кадры? — Начальник слепых был этим вопросом почему-то слегка смущен. — Нет, браток, кадры тут у меня стабильные, техническим персоналом полностью укомплектован». — «Да чем же ты их держишь в здешней-то разрухе?» — удивился наш начальник.
Начальник слепых замялся с ответом, но тут вдруг поблизости брякнуло железом по железу, некое подобие звона. Из детского дома, на ходу вытирая руки и поправляя платок, шустро выскочила старушка-оборвашка, просеменила через улицу и потянула скрипучие церковные двери. Удивительно — полуразрушенная церквушка, на которую опиралась наша солнцепоклонница, оказалась внутри живой: там теплились свечи, поблескивала тусклая позолота алтаря; донеслись старушечьи голоса, выводящие нечто загадочное для пионерских ушей «…и ныне… и присно… и во-о-о ве-ки-и…», запахло изнутри чем-то вроде канифоли…
«Вот этим и держим здешние кадры, — смущенно сказал одноногий начальник. — Одна церквуха осталась да попик еле живой, почитай, на сто километров в округе. Наука повсюду восторжествовала, это известно. Здесь раньше-то, в Свияжске, три собора было, два монастыря, малых церквей до десятка, торговля шла немалая перевалом на мари и мордву, русский капитализм проводил колониальную политику. Сейчас, конечно, ничего нету, потому что не нужен народу этот остров. Пока еще мы вот здесь слепых учим, а как переведут нас в Зеленый Дол, совсем здесь все илом затянет. Без надобности. Однако пока что здесь живем, а монашки остаточные у нас в техничках числятся. Между прочим, показатели по санитарии и гигиене у нас первые в районе».
Засим начальник слепых пригласил нашего Прахаренко внутрь удостовериться. Вскоре из окон первого этажа донеслись до нас бульканье влаги и громкие голоса обоих начальников. Наш пригласил слепых музыкантов к нам в Пустые Кваши на Большой костер по случаю Праздника Флота. На рейде большом легла тишина, и море окутал туман…
Пионеры, сообразив, что до кирпичей теперь дело дойдет не скоро, разбрелись по городку, разумеется, в поисках кладов. Мы с Яшкой прошли тихонько в церковь и встали в тени у стены, на которой смутно обрисовывался абрис продолговатого лица с большими коричневато-золотистыми глазами. Шапку сыми, сынок, шепнула старушка-мышка Валевичу, и тот торопливо стянул свою пилотку.
Здесь было не более дюжины свияжских монашек, «техничек», как их называл начальник, то есть нянечек, и один старенький, сухой и слабый батюшка. Они пели все вместе «Господу помолимся, Господу помолимся, Господу помолимся… во имя Отца, Сына и Святого Духа…», и удивительным покоем освещены были их лица… полный покой, ни тени тревоги, а ведь нам они казались беженцами, изгнанниками, тайно творящими подозрительный какой-то ритуал.
«Мир всем вам», — тоненьким голоском возгласил священник, подняв кадило. И мне вдруг показалось, что это и меня касается, что это и на мою долю ниспосылается мир, и в душе у меня, то есть где-то внутри, то есть просто не знаю где, шевельнулось нечто похожее на восторг или, скажем, на короткий всхлип восторга, и в этот миг я, загорелый мускулистый пионер и начинающий баскетболист, вдруг ощутил свою общность, может быть, и полное единство с замшелыми свияжскими старушками, общую детскую благодать под какой-то могущественной дланью.
Кажется, и Яшка испытал что-то необычное, мы потом никогда с ним впечатлениями о свияжской церквухе не делились и даже не упоминали ее никогда, а это безусловно тоже о чем-то говорит.
Впрочем, должен признаться, что мы очень скоро забыли этот короткий восторг непонятного свойства. Выйдя из церкви, мы обнаружили пропажу нашей физручки, а ведь она была у нас под постоянным секретным наблюдением. Мы помчались сквозь лопухи мимо покосившихся избенок и монастырских оград с проломами, за которыми угадывалась юдоль еще более тоскливая, чем на этих бывших улицах бывшего городка. Мы мчались…
Сейчас, когда я пытаюсь вспоминать этот день, клонящийся к вечеру, я вдруг осознаю, что не помню почти ничего. Как далеко это все ушло, как глубоко утонуло! Как мало остается от прошедшей жизни, сущая ерунда. Как говорят обычно — детали, детали… Почти все детали забыты. Что уж говорить о мимолетностях, о каких-то божественных, мгновенно опаляющих и улетающих ощущениях, о так называемых порывах. Чувство, посетившее меня, мальчика, тогда в свияжской церкви, неповторимо и невспоминаемо.
Когда ты изрекаешь некую мысль, вроде мной самим недавно изреченной, ну что-нибудь вроде «если этого, вернее, этого, не существует, то как оно, да-да оно, может вызывать столь сильные чувства, свидетелем которых ты являлся не раз в своей жизни», это значит, что ты вроде бы философствуешь, что мысль твоя, словно какой-нибудь фотонный корабль, уходит в пучины космоса и вдруг превращается в нечто большее, чем мысль, и тебе уже кажется, ты что-то поймал, но… смыкаются воды космоса, все исчезает, и вслед за подобием прозрения банально, как радиоволны, начинают распространяться здравые научные мысли о сублимациях, рефлексиях, гормональных стрессах, гипнотерапии…
Да и как могу я уверовать, некрещеная советская скотинка? Вот носят сейчас люди по Москве различные религиозные и эзотерические манускрипты, у многих крестики на шее, некоторые даже крестятся на купола. Я смотрю на таких людей с ознобом неловкости: уж не новый ли своего рода атеизм против нашей официальной марксистско-ленинской религии утверждают эти модники-неофиты? У меня, например, никогда рука не поднимется для крестного знамения. Вот ведь как вывернуты наши мозги, проклятье, если за собой я не признаю права на веру, то почему другим-то в нем отказываю? Что ж, если вера — удел лишь немощи и болезни, может быть, у всех этого хватает, каждый страждет так или иначе, каждый ищет в каких-то своих глубинах какой-то свой маленький полуразрушенный Свияжск.