Шрифт:
– - Я не хочу говорить много о его несчастии -- потомство рассудило Овидия и Августа, но не римляне; скажу только, что я не видал человека, менее убитого своим положением.
– - Мы помним Баратынского с 1821 г., когда изредка являлся он среди дружеского круга, гнетомый своим несчастием, мрачный и грустный, с бледным лицом, где ранняя скорбь провела уже глубокие следы испытанного им. Казалось, среди самой веселой дружеской беседы, увлекаемый примером других, Баратынский говорил сам себе, как говорил в стихах своих: Мне мнится, счастлив я ошибкой, и не к лицу веселье мне.
– - Этому разочарованию остался он верен по смерть.
– - Нисколько не казался он разочарованным и не показывал себя страдальцем. С любезностью самого светского человека соединял он живость ощущений, и все достойное внимания мыслящего человека возбуждало его внимание.
– - Но молодость его была несчастлива... печально и одиноко провел он лучшие годы своей юности. Это обстоятельство, вероятно, содействовало к тому, что его самые светлые мысли и даже в самое счастливое время его жизни остались навсегда проникнуты тихою, но неотразимою грустию. Впрочем, может быть, он и от природы уже был склонен к этому направлению мысли, которое очень часто замечается в людях, соединяющих глубокий ум с глубокою чувствительностию. Оно происходит, вероятно, оттого, что такие люди смотрят на жизнь не шутя, разумеют ее высокую тайну, понимают важность своего назначения и вместе неотступно чувствуют бедность земного бытия.
– - Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования... Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит прежде всего в том, чтоб прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
У-у-у-у-у...
Холодно. Мчась из-за низких казарм, молча налетает ветер с залива.
– - Слу-шай!
– - кричит офицер.
Флигельман вышагивает перед фрунтом, становясь так, чтоб все три шеренги видели, как он показывает темпы заряжения и пальбы. Ветер дует. Снег скрыпит. Серенькие тучи.
– - Ди-визио-о-он! за-ряжай ружье!
– - Слу-шай!
– - К за-ряду!
– - Заря-жай!
– - О-бороти ружье!
– - Шомпол!
– - Бей!
– - Вложь!
– - На пле-чо!
– - К пальбе дивизио-ном!
– - Товьсь!
– - Пли!!!
Клацают затворы, щелкают курки. Пули не вылетают из дул, пороху на полках не положено.
Снег, дождь, ветер с залива.
– - Р-раз, р-раз, р-раз, два, три! Левой! Левой! Выше носок, р-ракалья! Тяни ногу! Р-раз, р-раз...
– - А-а-атставить!
* * *
Только напрасно чувствительное воображение выводит на плац, где идет ротное учение лейб-гвардии Егерского полка, вместе с прочими солдатами гвардии рядового Боратынского и заставляет его выслушивать весь этот внушающий знакомый трепет окрик. Не для того Боратынского устроили под команду Бистрома, чтобы он упражнялся во фрунтовой службе и ружейных темпах. Да, казенные белые панталоны, темно-зеленый мундир, с черными лощеными ремнями, серую шинель, фуражку, -- все это он надевал. Но чтобы вот так, каждый день, под ветром, под снегом, со всеми в шеренге?..
Другое дело -- караулы и разводы *. "Самым сложным по своим обязанностям был караул в Зимнем дворце. Здесь во внутреннем дворе была расположена главная гауптвахта, куда вступала ежедневно целая рота с ее капитаном и двумя младшими офицерами. Днем охрана дворца не отличалась никакими особенностями; ночью же число часовых увеличивалось двумя... Первого из них ставил сам капитан в сопровождении старшего унтер-офицера и ефрейтора. Впереди шел один из придворных низшего ранга и указывал дорогу, которая проходила через целый лабиринт комнат, лестниц и закоулков. Вторая смена в час ночи отводилась таким же порядком поручиком, а третья смена в три часа отводилась другим младшим офицером караула".
– - В этом карауле был разработан особенный шомпольный телеграф, связующий второй этаж дворца с караульней гауптвахты. Часовой, слышавший во втором этаже шум, должен был немедля бросить через окно во внутренний двор шомпол, а часовой, стоявший в карауле внизу, с этим шомполом, как с эстафетой, обязан был мчаться в караульню сообщать о чрезвычайном происшествии. Капитан с полуротой взлетает по черной лестнице во второй этаж, полурота оцепляет место, источавшее подозрительность. Товсь!
* Развод -- построение солдат перед отправлением в караул.
До пли! дело не доходило, конечно.
В дворцовом карауле Боратынскому пришлось, кажется, побывать. Впоследствии он рассказывал: "...один раз меня поставили на часы во дворце, во время пребывания в нем покойного государя императора Александра Павловича. Видно, ему доложили, кто стоит на часах, он подошел ко мне, спросил фамилию, потрепал по плечу и изволил ласково сказать: послужи!"
Он и служил.
А время шло.
Уже Дельвиг отдал Измайлову (в конце января -- начале февраля) напечатать мадригал Боратынского в "Благонамеренном", и Боратынский был изумлен (сам он говорил, что изумлен неприятно), увидев свою фамилию в журнале. Уже Педагогический институт был торжественно переименован в университет, и Кюхельбекер стал теперь именоваться служащим в университетском благородном пансионе, а Левушка Пушкин -- учащимся в университетском благородном пансионе. Уже настал слякотный март, и старший Левушкин брат, кажется, на деле собрался вступать в военную службу ("Он не на шутку сбирается в Тульчин, а оттуда в Грузию и бредит уж войною").