Шрифт:
Смущение, однако, не проходило. Догадки все же были искусственны, вроде требовали другого человека, а не Эрика. Или уже его собственного подтверждения, что им был задуман подобный маневр.
Впрочем, профессор Ветроградов не был придуманной фигурой. Эрик вспоминал это имя наряду с Оппелем, Вреденами, рассказывал о его исследованиях психических аномалий. Зачем он выбрал его в отцы, оставалось все-таки непонятным. Когда такие загадки связаны с близким человеком, мыслишь кратко: ты не знал его до конца. Хотя бы на минуту надо было его увидеть. На минуту, но одного! От этого зависело многое.
Я перевернула страницу. За предыдущей шла другая анкета. Там было все, как на самом деле. Я захлопнула "дело".
Следователь не вызывал дежурного: что-то собирался сказать.
– Послушайте меня! Прошу! На суде вы должны все отрицать!
– Что все?
Я не пыталась вникать в смысл чрезмерной заинтересованности, чуть ли не пафоса "личной" борьбы следователя за мою судьбу. Жалость? Потребность оправдаться перед собой за безнравственность службы?
Меня не били. Не держали под прожекторами и не гасили папиросы на руке. Я наблюдала, как неоднократно следователь рвал в клочки то ли протоколы, то ли доносы. Возможно, самое страшное он от меня отвел. Но меня не умиляли, не трогали предпринятые им манипуляции со следственными материалами. По данному ему службой и личному заносчивому праву следователь, решив прополоть мою жизнь, вырвать из нее сорняки, лишь бы показать, как много в ней фальшивых и ненужных людей, превысил все пределы. В намерении перепечь и переформировать другого человека он заодно с монстром-государством содрал весь дерн с еще зелеными, нерешительными побегами двадцатитрехлетней жизни. Мне нечего стало на себя натянуть. Я не имела теперь защиты. Все-все причиняло боль.
В тот момент я радовалась тому, что следственная мука позади и что больше я не буду видеть этого непроясненного, сумбурного "врачевателя".
Через несколько дней объявили: завтра суд.
Весь день в канун суда я была в приподнятом настроении. Бог весть откуда это взялось. Следующий день должен был принести встречу с Эриком и решение суда.
В камере были все новенькие. Я стирала свои мелочи. Мыла голову. Кто-то из женщин поливал мне из кружки.
Утром 4 мая 1943 года, в день суда, женщины в каземате "соборовали" меня.
– Нет, нет, идите в сереньком костюмчике... Волосы зачешите, как было неделю назад... Да не так. Давайте я поправлю... Увидят вас, заулыбаются, освободят... Помяните мое слово: уйдете с суда на волю... Счастливо! Благослови вас Бог...
Я всех перецеловала.
– И вам дай Бог! Прощайте!
Сердце рвалось куда-то в поднебесье с такой безумной силой, что и вправду нельзя было не отпустить меня на свободу. Откуда на пепелище такая сила? Беспричинное, неуместное ликование такое откуда? Меня вывели на тюремный двор.
Май, весна! В воздухе - вкус юности: льнул шелковистый ветерок. Бездна жизни во всем. Во дворе толпились конвоиры. Стоял начальник тюрьмы, чьим именем я грозила когда-то следователю. Это был седой усатый фронтовик с орденами на кителе. Глядя на меня, он взаправду улыбался.
– Ну, - сказал он, - почти уверен: пойдете на свободу.
Свобода! Господи, свобода! Если бы только она одна, и ничего больше! Прекрасно.
– А сами-то верите, что выйдете на волю?
– спросил начальник тюрьмы.
Обо что-то споткнулась в себе.
– Не-е-ет, - сказала вместо трепыхавшего в груди - "хочу верить".
– Вот тебе и раз!
– разочарованно промычал он.
Только когда меня вывели за ворота внутренней тюрьмы НКВД, я осознала, что меня конвоируют четверо охранников. Двое впереди, двое позади с автоматами наперевес. Почему так много? На секунду изумилась, но вдруг увидела - улицы города, клейкие листики деревьев, мчащиеся машины, солнце, людей. Простор, весна почти физически втянули в себя, и конвойная четверка превратилась в тоненькую железную паутинку вокруг, совсем вроде несущественную в океане воздуха, воли и ароматов.
Вокруг буквально гремел солнечный, благоуханный день.
Отвыкнув в тюрьме от простора, я шла как во сне, странно перемешанном с явью. Шла, ступала по земле: вошла в этот отдельный сияющий день, как в престольный праздник.
Знают ли эти люди, что они на воле? Что воля имеет запах, вкус, необозримость? А люди эти стояли в длиннющей очереди вдоль большого дома с вывеской "Nan", что значило по-киргизски "хлеб".
Ведь идет война. Война!
Я вспомнила листики прочной бумаги с квадратиками для числа, месяца карточки на хлеб, на продукты. И конкретность войны, очередей потеснила весенний день с волей.
"Я попрошусь на фронт! Во взрыв! В удар! В огонь! Чтоб удержать цельность, смысл жизни и смерти, нужны чистота действий и смысл. Это только там сейчас, на войне. Не в тюрьме".
Прохожие оглядывались: ведут государственного преступника! Вот знакомое лицо... На меня глянули и отвернулись: "не вижу, не знаю". Ну да. Это знакомо по тридцать седьмому году. И вдруг наперерез - вышагивающий профессор из медицинского института, мой преподаватель, тот, кто говорил: "Эта студентка - моя гордость!" Увидел меня, узнал, растерялся и тоже отвернулся.