Шрифт:
Все же Хохлов сочувствовал старухе.
Внук должен был наказать обманщика, твердила она, иначе как можно жить? Ее муж, глубокий старик, обвинил внука в трусости и сам решил проучить Кузиных. И она вздохнула: ведь старик слабенький, горелый, у него косточки крутит...
Хохлов стал успокаивать ее, пообещал внимательно изучить дело и почувствовал облегчение, когда старуха ушла. Судья переоделся в спортивный костюм и принялся готовить ужин, с неудовольствием думая, что придется ужинать в одиночестве. У жены были вечерние лекции, а сын с дочерью уже почти оторвались от дома.
На большой сковородке, окруженная пузырьками кипящего масла, поджаривалась куриная котлета.
"А сын Митя заступился бы за сестру?
– спросил себя Хохлов.
– В детстве заступался. А сейчас? Нет, наверняка заступится. Иначе как можно жить?
– Он вспомнил слова старухи и мысленно посулил сыну: - Я бы осудил тебя за хулиганство".
Хохлов понял, что дошел до абсурда. Дело не в старухе, эти старухи скоро уйдут, но их правы, простые общинные нравы, будут долго смущать горожан своими ясными варварскими требованиями.
После ужина Хохлов снова подумал: ну разве не варварские, если дряхлый дед собирается совершить акт мести, оттого что соседи ждут этого от его семьи? Он снова как будто услышал голос: "Слабенький, горелый, у него косточки крутит"...
Может быть, старик был тем самым Горелым? Ни у кого в Грушовке не было такого прозвища. Судья вспомнил обожженное лицо мужчины, обтянутое тонкой пленкой розовой кожи, и его страшную шею. Мальчик бежал по свекольному полю за голубоватыми листовками, выброшенными из краснозвездного самолета. Этот мальчик потом стал судьей. Старуха как будто привела его из оккупационного времени и оставила в кабинете. Мальчик выкапывал свеклу, нагружал деревянную тачку и, шатаясь от тяжести, выталкивал ее к акациевой посадке, к дороге. Семье мальчика, бабушке, матери и ему самому, предстояло питаться этой свеклой всю зиму. Да еще обгорелым зерном с дальнего поля. Несколько раз они возили на рынок самовар, заячью шубку и патефон, но обмена не было, лишь какая-то бабка предлагала наперстки табаку. В начале октября мать пошла на соседнюю улицу к Горелому: тот собирался идти за харчами и сторону Ростовской области. Она упросила взять ее сына, уберечь его в пути.
Хохлову с трудом верилось, что он, мальчик, и трое взрослых, толкая свои тачки, дошли до Дона. Двое грушовцев отстали, и мальчик возвращался домой с Горелым. Они ночевали где придется, на сеновалах, в сараях, в поле.
Двое мужчин в солдатских шинелях вдруг вынырнули из ночного стелющегося тумана. Горелый нехотя дал им по куску хлеба и ломтику сала. Они жадно съели, потом заговорили о войне, а Горелый, молча выслушав их, сказал, что его дети и отец этого мальчика воюют. И мальчик понял: эти мужчины не хотели воевать. Горелый обозлился. Пришельцы оправдывались и вдруг потребовали поделиться едой, отпихнули Горелого и забрали у него все сало. Чтобы напечь картошки, они разломали одну тачку на дрова. Огонь освещал их молодые лица, глаза тоскливо смотрели в пламя... Они должны были предчувствовать свою смерть. Один усмехнулся мальчику и пропел прибаутку:
Шары, бары, растабары
Белы снеги выпадали,
Серы зайцы выбегали,
Охотничка выезжали...
На рассвете Горелый разбудил мальчика. "Где солдаты?" - сразу спросил мальчик. "Шваль, а не солдаты, - ответил Горелый.
– Ушли. Не бойся". На нем были новые сапоги. Голенища второй пары высовывались из-под мешка с кукурузой. "Вы их убили!" - воскликнул мальчик. "Ушли, тебе говорят. Бог с ними".
Не ушли, подумал судья, то было умышленное убийство. Но мальчик поверил Горелому, не мог не поверить, потому что вечером, когда дезертиры отнимали сало, у него мелькнуло - надо защищаться, а утром он ужаснулся этой мысли.
Сейчас старуха привела с собой Горелого, тех солдат, своего внука... Хохлов взялся читать сборник постановлений Верховного Суда, словно отгораживался от гостей. О старухе не стоило думать так долго. Он постепенно увлекся чтением книги, в которой человеческие пороки оценивались по статьям Уголовного кодекса и были лишены боли, отчаяния, гнева. Это было решение судебных задач, изложенное деловым профессиональным языком.
Однако Хохлов понял, что ищет аналогии с делом Агафонова и при этом непрерывно всматривается в себя. Грушовка подставила ему зеркало. За то, что Хохлов многие годы осуждал своих земляков? Старуха и ее внук вцепились в него. Он знал, что никого не убил, не предал, не обманул. Не утверждал несправедливых приговоров. Наоборот, среди горя и страданий он стремился быть милосердным. Если бы он вдруг умер (о смерти думалось трезво), его дети остались бы с чистой репутацией отца. Собственно, сын Митя, эксперт научно-технического отдела управления внутренних дел, невольно уже пользовался его именем. Или можно повернуть по-другому: авторитет Хохлова ставил сына в особое положение, позволял не поддаваться спешке и требованиям следователей, которым не терпелось получить мгновенный анализ улик. Как бы там ни было, но, ежедневно входя в темную сторону жизни, сын не заразился ни цинизмом, ни высокомерием. Пожалуй, он даже чересчур мягок и порядочен, ему бы совсем не помешали небольшие клыки, чтобы иногда показывать их изощренным профессионалам.
О дочери Хохлов не составил ясного представления. Ей исполнилось двадцать лет, она училась в университете, вокруг нее вертелось много парней, привлеченных ее эмансипированностью, - вот, пожалуй, и все, что он знал о своей Шурочке. Она хотела учиться в Москве - он не отпустил: дочь легко поддавалась соблазнам.
Но Хохлов был доволен детьми. Они выросли здоровыми, с ясным отношением к жизни. Правда, еще неизвестно, будут ли они счастливы. Если придерживаться мнения, что счастье - это ощущение насыщенности жизни, то за детей Хохлов мог не беспокоиться: в них была природная напористость. Причем нельзя было сказать, что они унаследовали ее от родителей. Ни у Хохлова, ни у его жены не замечалось сильного темперамента, в этом отношении они были вполне посредственны.
Когда жене было тридцать пять лет, она влюбилась. Хохлов проглядел, как дети, подрастая, все больше и больше делались самостоятельными и вместо забот о себе оставляли родителям какую-то пустоту. По-видимому, он бы и не догадался, что случилось, если бы Зина не обратилась к нему с просьбой о помощи: "Ты должен мне помочь, я влюбилась". Хохлов растерялся и от самого факта, и от такой откровенности. Ему не на что было опереться, наверное, он был первым из мужей, которому предстояло решить странную задачу. А как?