Шрифт:
– Уж скажи, касатка! Как ни то помоги! Сперва было ровно совестно. Куды бабам лезть? А теперь мужики сами заставляют, а что к чему - не рассказывают.
– Вирка, какой из этих листков на конец войны? Ну-ка расскажи.
– Слышь-ка, мужик велел мне перьвый опускать. Мы, мол, с хорошим достатком, нам номер перьвый. А я к тебе тайком: сын у меня еще не вернулся. Ты мне скажи, какой большековский-то. Я его тишком суну.
– Пятый, тетка, суй пятый. Против вашего брата он, а все одно - суй. На конец войны он.
– А пускай против, там разберемся. Сынок-от бы хоть вернулся. У отцов сердце твердое, а мать как замается дак ни то листка - ножа вострого не побоится. Пущай, что хочут делают, только бы живой воротился.
Бабы горились, что цифирь разбирать не умели.
– Какой он тут пятый, разве упомнишь с непривычки. Другие-то изорвать бы, мужик ругается. Он за третий. Ну-к, Вирка, капни маслицем который пятый. Я его и положу.
– Павел сказывал, выкидывать будут меченые-то.
– А небось не выкидают. Много ль грамотных? Все пометят. А ты легонько, чтоб сгоряча не увидали. Вот и где-нибудь в уголочку.
И Вирка капала. Помечала малой отметиной.
– -------------
Ясный, ведреный, весь прозолоченный день выдался, когда подводы из Акгыровки в волость двинулись. Длинной цепью по дороге телеги. В них мужики и бабы в праздничных полушалках. Детные с грудными на руках.
Волость, деревянный дом с высоким крылечком, на выезде села, почти в поле, окружен подводами был. Как табор цыганский шумливый и пестрый. Крыльцо серело солдатскими шинелями.
В большой горнице, где на стенах висели пустые рамы от портретов царя и царицы, большая пыльная икона и новые приказы, стоял длинный стол. Сбоку около него деревянный крашенный, из города присланный ящик. За столом, с деревянными от напряженья сохранять спокойный и важный вид лицами, сидела комиссия. Посредине председатель, учитель волостного села. У него был тик, и прыгала левая бровь. Но разговаривал он внушительно. Все время делал указания, как подходить, опускать. Лишние расспросы обрывал:
– Раньше надо было на собраньи хорошенько слушать.
Павел красный и потный, но с уверенным и спокойным взглядом, у самого ящика сидел. На улице и на крыльце стоял шум разговоров, восклицаний и смеха. А в горнице, где ящик, стояла тишина. Нарушали ее только подходившие к урне. Мужики подходили поспешным шагом, супили брови, опускали листок в молчаньи. Бабы со сконфуженным смешком, с присловьем. Сначала молились в угол на икону, потом уж оглядывали ящик и дрогнувшей рукой долго толкали листок в отверстие. Почти каждая спрашивала:
– Куды класть-то? В этот в самый? А как класть-то?
Разбитная, смешливая солдатка опустила листок и, сверкнув смеющимися глазами, сказала:
– Баба и та в счет пошла. А ну, бабы, не подгадь, клади за пятый...
Учитель сердито крикнул:
– Агитация у ящика запрещена. Опустила и уходи.
– Чего-й-то. Ты больно-то не ори, отошло ваше время орать-то. Пятый самый правильный.
Крепкотелую, но слепую старуху ввели под руки две молодые бабы. Она, шаря кругом невидящими неподвижными тускло-синими глазами, спросила:
– Где икона-то? Что-й-то сбилась я в углах с перепугу-то.
Покрестилась истово и громко торжественно сказала:
– Помоги, господи, не в зло, а в добро. Допусти постараться в дело.
Поклонилась поясным поклоном и позвала:
– Ну-к, Марька, веди где тут ящик-то? Куды совать, направь руку-то мою.
Председатель завозился на стуле и крикнул:
– Нельзя, нельзя. По закону лишена права голосовать. Слепые не допускаются...
Старуха властно оборвала:
– А ты что за человек и какой такой закон? Бог обидел, и люди обидеть хочут? Я листок за десять верст пешком несла... И я сыновей для войны родила, и я над землей тужилась, а мне нельзя. Кажи, Марька, куды опускать. Не может он не допускать меня!
– Но я не имею права. В законе ясно сказано...
И за столом, и в дверях, даже за открытым окном на улице начался шум:
– Пусть опускает! Для бедного народу, будто бы, старается, а она из бедных бедная.
– Правда, пешком шла. Лошади не достали нигде, а на чужую подводу некуда.
– Сами семьями приехали. Чать не виновата, что ослепла?
– Опускай, бабушка, не слушай! Теперь слобода, а они все с издевкой.
– Опускай, опускай! Покажи ей щелку-то, эй, востроносая, покажи, говорю!
– Энтот там расселся посередке-то. И вытряхнуть недолго, коль бедным запрет делает.
Суслов привстал и громко утвердил:
– Опускай, бабушка. Всякому закону по делу да по нужде должно быть послабленье. Не старые времена. Теперь для человека легкости хотят, а не обиды.