Шрифт:
– Придете домой и обточите, - ответил приказчик.
– Тогда, быть может, у вас есть бритва? Я это сделаю сам, с вашего разрешения. На улице достаточно сильный мороз...
Приказчик осклабился:
– Что, русский мороз не для шкуры ляха?
Дзержинский осмотрел его круглое лицо: бородка клинышком тщательно подстриженные усы, сальные волосы, глаза маленькие, серые, круглые, в них нескрываемое презрение к л я х у, который и говорит-то с акцентом.
– Где хозяин?– спросил Дзержинский холодно.– Извольте пригласить его для объяснения...
Приказчик как-то враз сник. Дзержинскому показалось даже, что волосы его стали еще более маслянистыми, словно бы с а л и л и с ь изнутри, от страха.
– А зачем?– осведомился парень совсем другим уже голосом
Дзержинский стукнул ладонью по прилавку, повысил голос:
– Я что, обратился к вам с невыполнимой просьбою?!
– Что там случилось?– послышался дребезжащий, усталый голос на втором этаже. По крутой лесенке спустился высокий старик в шотландском пледе, накинутом поверх длинного, старой моды, сюртука; воротник его был до того высоким что, казалось, держал шею, насильственно ее вытягивая.
– Добрый день, милостивый государь.– Дзержинский чуть поклонился старику.– Я хочу поставить вас в известность: как журналист, я обязан сделать все, чтобы вашу лавку обходили стороною мало-мальски пристойные люди. Я не злоупотребляю пером, согласитесь, это оружие страшнее пушки, но сейчас я был бы бесчестным человеком, не сделав этого...
– Заранее простите меня, - сказал старик, - хотя я не знаю, чем вызвал ваш гнев... Понятно, во всех случаях визитер прав, а хозяин нет, но объясните, что произошло?
– Пусть это сделает ваш служащий, - ответил Дзержинский и медленно пошел к двери.
Приказчик молча бухнулся на колени, а потом, тонко взвизгнув, начал хватать хозяина за руку, чтобы поцеловать ее:
– Да, господи, Иван Яковлевич, бес попутал! Оне просили карандаши заточить! А я ответил, чтоб сами это дома сделали...
– Милостивый государь, - остановил Дзержинского старик, - позвольте мне покорнейше отточить вам карандаши. Право, не оттого, что я боюсь бойкота моей лавки, я обязан это сделать.– Он брезгливо выдернул свою руку из толстых пальцев приказчика.– Однако, полагаю, вас огорчил не только безнравственный отказ этого человека... Я допускаю, что он, старик кивнул на по-прежнему стоявшего на коленях приказчика, - вполне мог сказать нечто, задевшее ваши национальные чувства, не правда ли?
– Верно, - согласился Дзержинский.– Тогда отчего же, зная это, вы держите такого служащего?
– Посоветуйте другого, на тот же оклад содержания, - буду премного благодарен...
– Иван Яковлевич, отец родимый, - взмолился приказчик, - простите за ради Христа темного сироту! Все ж про поляков так говорят, ну я и повторил, винюся, не лишайте места!
– А кто это <все>?– поинтересовался Дзержинский.– В <Союзе Русского народа>? Вы их сходки посещаете?
– Так ведь они за успокоение говорят, чтоб смута поскорей кончилась!
– Боже мой, боже мой, - вздохнул старик, начав затачивать карандаши, - какой это ужас, милостивый государь: темнота и доверчивая тупость... Неграмотные люди повторяют все, что им вдалбливают одержимые фанатики... Судить надо не его, а тех образованных, казалось бы, людей, которые учат их мерзости: во всех наших горестях, видите ли, виноват кто угодно, только не мы, русские... А ведь мы кругом виноваты, мы! <Страна рабов, страна господ>... Ах, было б поболее господ, а то ведь рабы, кругом рабы... Вот, извольте, я заточил карандаши.– Старик подвинул Дзержинскому семь <фарберов> и начал медленно подниматься по скрипучей лесенке. Остановился, стараясь унять одышку, и улыбнулся какой-то отрешенной улыбкой.– Между прочим, в этом доме у моего деда Ивана Ивановича Лилина обычно покупал перья ваш великий соотечественник пан Адам Мицкевич...
В час дня в здании окружного суда, что на Литейном, при огромном скоплении зевак на улице (в помещение не пустили жандармы) начался процесс над членами распущенной первой Думы...
В час двадцать приехал Герасимов, устроился в самом уголке тесного зала, скрыв глаза темным пенсне; борода припудрена, чтобы казалась седой. Дзержинский сидел рядом, записывал происходящее.
Герасимов мельком глянул на Дзержинского; понял, что нерусский, видимо, щелкопер с Запада, их здесь сегодня множество; пусть себе пишут, дело сделано; во всем и всегда главное - прихлопнуть, доведя до конца задуманное, потом пусть визжат, не страшно, лет через двадцать клубок начнет раскручиваться, но мне-то будет седьмой десяток, главное - сладко прожить те годы, когда ты силен, каждый день в радость, по утрам тело звенит, ласки просит; медленно, ищуще перевел взгляд на следующий ряд (неосознанно искал в лицах ассоциативное сходство; верил, что все люди есть единое существо, раздробленное на осколки)...
В третьем ряду Герасимов заприметил девушку, невыразимо похожую на несчастную Танечку Леонтьеву. Красавица, умница, дочь якутского вице-губернатора, вступила в отряд эсеровских бомбистов, а ведь была вхожа во Двор, в ближайшие дни ей предстояло сделаться фрейлиной Александры Федоровны, императрицы всея белыя и желтыя... Вот ужас-то, господи! Уж после ее гибели Герасимов узнал, что бомбисты одобрили план Леонтьевой: во время бала, где отвели роль уличной продавщицы цветов, Танечка должна была подойти к государю с букетиком незабудок, а подошла, так и засадила б в монарха обойму, - ответ на убийство во время кровавого воскресенья...