Шрифт:
– Какой дорогой пойдем? – спросил низенький, чурбаковатый Алексей Бешняк.
– Над Доном, – за всех ответил Григорий.
Шли, переговариваясь, толкая один другого с дороги.
По уговору валяли в сугроб каждого и давили, наваливаясь кучей. Между Базками и Громковским хутором Митька первый увидел перебиравшегося через Дон волка.
– Ребята, бирюк – вон он!.. Тю!..
– А-лю-лю-лю-лю-лю!..
– Ух!..
Волк ленивой перевалкой пробежал несколько саженей и стал боком, неподалеку от того берега.
– Узы его!..
– Га!..
– Тю, проклятый!..
– Митрий, это он на тебя дивуется, что ты в чулке идешь.
– Ишь стоит боком, ожерелок не дозволяет.
– Он вязы не скрутит.
– Гля, гля, пошел!..
Серый, как выточенный из самородного камня, стоял зверь, палкой вытянув хвост. Потом торопко скакнул в сторону и затрусил к талам, окаймлявшим берег.
Смеркалось, когда добрались до хутора. Григорий по льду дошел до своего проулка, поднялся к воротцам. Во дворе стояли брошенные сани; в куче хвороста, наваленного возле плетня, чулюкали воробьи. Тянуло жильем, пригоревшей сажей, парным запахом скотиньего база.
Поднимаясь на крыльцо, Григорий взглянул в окно. Тускло желтила кухню висячая лампа, в просвете стоял Петро, спиной к окну. Григорий обмел сапоги веником, вошел в облаке пара в кухню.
– Вот и я. Ну, здорово живете.
– Скоро ты. Небось прозяб? – отозвался суетливо и поспешно Петро.
Пантелей Прокофьевич сидел, облокотившись на колени, опустив голову. Дарья гоняла ногой жужжащее колесо прялки. Наталья стояла у стола к Григорию спиной, не поворачиваясь. Кинув по кухне беглый взгляд, Григорий остановил глаза на Петре. По лицу его, беспокойно выжидающему, понял: что-то случилось.
– Присягнул?
– Ага!
Григорий раздевался медленно, выигрывая время, быстро перебирая в уме возможные случайности, виною которых эта тишина и холодноватая встреча.
Из горницы вышла Ильинична, и на ее лице лежала печать некоторого смятения.
«Наталья», – подумал Григорий, садясь на лавку рядом с отцом.
– Собери ему повечерять, – обратилась Ильинична к Дарье, указывая глазами на Григория.
Дарья оборвала прялочную песню, пошла к печке, неуловимо поводя плечами, всем своим тонким небабьим станом. В кухне приглохла тишина. Возле подзёмки, посапывая, грелись недавно окотившаяся коза с козленком.
Григорий, хлебая щи, изредка взглядывал на Наталью, но лица ее не видел: она сидела к нему боком, низко опустив над вязальными спицами голову. Пантелей Прокофьевич первый не выдержал общего молчания; кашлянул скрипуче и делано, сказал:
– Наталья вот собирается уходить.
Григорий собирал хлебным катышком крошки, молчал.
– Это через чего? – спросил отец, заметно подрагивая нижней губой (первый признак недалекой вспышки бешенства).
– Не знаю, через чего. – Григорий прижмурил глаза и, отодвинув чашку, встал, крестясь.
– А я знаю!.. – повысил голос отец.
– Не шуми, не шуми, – вступилась Ильинична.
– А я знаю, через чего!..
– Ну, тут шуму заводить нечего. – Петро подвинулся от окна на середину комнаты. – Тут дело полюбовное: хочет – живет, а не хочет – ступай с богом.
– Я ее не сужу. Хучь и страмно и перед Богом грех, а я не сужу: не за ней вина, а вот за этим сукиным сыном!.. – Пантелей Прокофьевич указал на прислонившегося к печке Григория.
– Кому я виноват?
– Ты не знаешь за собой?.. Не знаешь, чертяка?..
– Не знаю.
Пантелей Прокофьевич вскочил, повалив лавку, и подошел к Григорию вплотную. Наталья выронила чулок, тренькнула выскочившая спица; на звук прыгнул с печи котенок, избочив голову, согнутой лапкой толкнул клубок и покатил его к сундуку.
– Я тебе вот что скажу, – начал старик сдержанно и раздельно. – Не будешь с Наташкой жить – иди с базу, куда глаза твои глядят! Вот мой сказ! Иди, куда глаза глядят! – повторил он обычным спокойным голосом и отошел, поднял лавку.
Дуняшка сидела на кровати, зиркала круглыми, напуганными глазами.
– Я вам, батя, не во гнев скажу, – голос Григория был дребезжаще-глух, – не я женился, а вы меня женили. А за Натальей я не тянусь. Хочет, нехай идет к отцу.
– Иди и ты отсель!
– И уйду.
– И уходи к чертовой матери!..
– Уйду, уйду, не спеши! – Григорий тянул за рукав брошенный на кровати полушубок, раздувая ноздри, дрожа в такой же кипящей злобе, как и отец.
Одна, сдобренная турецкой примесью, текла в них кровь, и до чудн'oго были они схожи в этот момент.