Шрифт:
Сам Матвей Рязанцев... шел за своим гробом, тоже грустный... Рядом шедший с ним мужик спросил его:
– Что ж, Матвей Иваныч, шибко жалко уходить-то отсудова? Ишшо бы пожил?..
– Как тебе сказать, - стал объяснять Матвей, - знамо, пожить бы ишшо - не вредно. Но другое меня счас заботит: страха, понимаешь ли, нет, боли какой-нибудь на сердце - тоже, но как-то удивительно. Все будет так же, как было, а меня счас отнесут на могилки и зароют. Во трудно-то што понять: как же это будет все так же - без меня? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить - оно всегда встает и заходит. А люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда уж не узнаешь... Этого никак не понять. Ну лет пять-шесть повспоминают еще, што был такой Матвей Рязанцев, потом - все. А охота уж узнать, какая у них тут будет жизнь. А так - вроде ничего не жалко. И на солнышко насмотрелся вдосталь, и погулял в празднички - ничего, весело бывало, и... Да нет - ничего. Повидал много. Но как подумаешь, нету тебя, все какие-то есть, а тебя - тю-тю, никогда больше не будет... Как-то пусто им вроде без меня будет. Или ничего, как думаешь?
Мужичок пожал плечами.
– Хрен ее знает...
...Тут невесть откуда вылетел навстречу похоронной процессии табун лошадей... Раздался разбойный свист; люди с похорон сыпанули в разные стороны. Гроб уронили... Из него поднялся Матвей...
– Тьфу, окаянные!.. Я вам кто - председатель или затычка! Бросили, черти...
...Матвей со стоном вскочил, долго, с трудом дышал. Качал головой...
– Ну, все: это уж - надо в больницу везти, дурака. Слышь-ка!.. Проснись, разбудил Матвей жену.
– Ты смерти страшисся?
– Рехнулся мужик!
– ворчала Алена.
– Кто ее не страшится, косую?
– А я не страшусь.
– Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
– Спи, ну тя!..
Но вспомнилась опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце сжалось - тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
В эту ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил... А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
– Чего эт звонаря нашего совсем не слышно?
– Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять навалились колхозные заботы... Косить скоро, а половина косилок у кузницы стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется - считай, неделя улетела.
"Завтра поговорить надо с Филей".
День этот наступил. Вернее, утро.
Колька постучал Захарычу в окно.
– Захарыч, а Захарыч!.. Доделал я его.
– Ну?!
– откликнулся из темноты комнаты обрадованный Захарыч.
– Сейчас... я мигом, Коля!..
Шли темной улицей к Колькиному дому и негромко почему-то, возбужденно говорили.
– Скоро ты его... Не торопился?
– Нет вроде... эту неделю ночами сидел, вплоть до работы...
– Ну, ну.. Торопиться здесь не надо. Не выходит - лучше отложи. Это какой-то или уж слишком бедный, или непомерно самонадеянный человек заявил: "Ни дня без строчки". А за ним - и все: творить надо каждый день обязательно. А зачем - обязательно? Этак-то "затворишься" - и подумать некогда будет. Понимаешь ли меня?
– Понимаю: спешка нужна при ловле блох.
– Что-то в этом роде.
– Тяжело только, когда не выходит.
– И - хорошо! И - славно! А вся-то жизнь в искусстве - мука. Про какую-то радость тут - тоже зря говорят. Нет тут радости. Помрешь - лежи в могиле и радуйся. Радость - это лень и спокойствие.
Подошли к дому.
– Захарыч, - зашептал Колька, - давай в окно залезем... А то... эта... молодая-то заворчит...
– Ну?! Уже ворчит?
– Ворчит, ну ее! "Чего не спишь по ночам, свет зря мотаешь!"
– Ая-яй!.. Плохо это, Коля. Ах, плохо. Ну полезли.
На верстачке, закрытая тряпицей, стояла работа Кольки.
Колька снял тряпицу...
...Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их... Знал он и этих, что ворвались: приходилось, он делил с ними радость и горе тех ранних походов и набегов, когда был он молодым казаком, гуливал с ними... Но не с ними, нет, хотел испить атаман горькую чашу - это были домовитые казаки. Стало на Дону худо, нахмурился в Москве царь Алексей Михайлович - и они решили сами выдать грозного атамана. Они очень хотели жить как раньше - вольно и сладко.
...Кинулся Степан Тимофеич к оружию, да споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки... Завозились. Хрипели. Негромко и страшно матерились. Нашел в себе силы Степан приподняться, успел прилобанить одному-другому могучей своей десницею... Но ударили сзади чем-то тяжелым по голове. Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
– Выбейте мне очи, чтоб я не видел вашего позора, - сказал он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам...