Шрифт:
Рассказывая эту развязную кавалергардскую быль, взор Ореста горел хорошим казарменным юмором.
«А – уехала ли?»
«Убыла, убыла. Нынче утром. Довольная вся укатила. Братишкам каждому на полштофа пожаловала».
«Вот и чудно, и скатертью ей дорога»,– ответил я.
«Значит, вы – не в претензии?» – заискивающе осведомился он.
«Господь с вами, Орест Модестович. Я – человек классического образования, полиглот, индивид почти посторонней формации. Я, может быть, толерантнее самого Талейрана, а вы меня проверяете на предмет русской ревности. Скушно, право».
«Ой, виноват,– отвечал Орест.– Утонченности мне еще не хватает в ухватках. Мужиковат-с».
«Ничего, обретете с годами». Сказав так, я умозрительно хлопнул его по плечу рукою и обессмыслил себе часть лица саблезубой улыбкой.
«А ведь немало, я чай, немало вы, Палисандр Александрович, бабушек кремлевских перелохматили»,– доброжелательно думал Орест Модестович, улыбаясь тоже.
«Никак нет,– раздумывал я ему в тон.– Немало. Да и вы, я гляжу, малый вовсе не промах».
«Отнюдь,– мыслил Стрюцкий.– Отнюдь».
И, отдавшись порыву взаимной приязни, мысленно мы протянули друг другу длани, ударились в интимные воспоминания и с той минуты сделались большими приятелями. Крепка ты, острожная дружба!
Всякий день береди себе душу вопросами: «Если умру, сделается ли в свете в такой же степени пусто и одиноко, в какой это делалось по кончине Ганди и Бисмарка» Фарадея и Дизеля, Сэндрюса и Махно? Или так себе – пустовато? Всплакнут ли? И если всплакнут, то как: от души или просто для виду?» (За пяльцами.)
«Все вышиваешь?» – спрашивает Андропов, придя.
«Крестиком, Юрий Гладимирович, все крестиком».
«Да кто тебя научил?»
«А – бабки тайницкие. Парки кремлевские. Нянчили-нянчили, холили-холили – ну и пристрастили, лукавицы, сироту. Шить ли, вязать ли, подштопать ли что – все умею. Несите, ежели что прохудится. А посмотрите-ка, что за козочка тут у нас с вами выходит. А тут вот коника чалого ей пристроим под бок. Вот и будут они у нас жить-поживать, козлятушек наживать – бе да ме в теремке невысоком. А козлятушки – скок-поскок, жеребятушки – прыг да брык, одно копытце мамино, иное папино, и бородка у каждого клинышком, будто у Николай Александровича» (Здесь – Булганина).
«А чего это вы притчами изъясняетесь,– заметил Андропов.– Что ли в юроды записались?»
«Глупею себе потихоньку, Юрий Гладимирович, глупею в тряпочку. Неволя, наверное, сказывается».
«Потерпите. Уж скоро все разрешится. В связи с обновлением конституции назревает амнистия. Судя по сведениям, вы под нее целиком подпадаете».
«Надеюсь, надеюсь. А если – нет? Что там, кстати, либералы поделывают? Предпринимают что-либо или все так, либеральничают?»
«Либералы оказывают на наших „ястребов“ экстренное давление. И не только они. Ваш арест всколыхнул все лобби, все кулуары,– сказал Андропов. И молвил: – Но есть и худые новости. Вчера после долгого следствия трибунал вынес дяде Лаврентию смертельный вердикт».
«Не глумитесь. Мой бедный дядя давно не внемлет вердиктам».
«Конечно. Я просто оговорился. Приговорили его двойника. Тот сидел за него под следствием. Между прочим, во всем сознался».
«Какая подлость! – охарактеризовал я деятельность провокатора.– И вы – не вмешались? Не обличили ложь его показаний?»
Тогда генерал-генерал объяснил, что действовал по предписаниям определенных сил, что в их директивах подчеркивалось – «Чистосердечному раскаянию не препятствовать, по признании – расстрелять» и что ослушаться – значило бы сгнить на рудниках как минимум.
Я удивился и рек: «Да какого, собственно, лешего затеян был сей позорный процесс, суд над тенью почтенного висельника!»
И Юрий ответил: «Определенным силам российские диссиденты ужасны, а твой дедоватый, лидер государственной эволюции, считался из них виднейшим. Так что душители наши стремились унизить его перед общественностью страны – пусть и мертвого. И они приказали нам инсценировать этот фарс. Тихий ужас, но мы ничтожны протестовать,– бормотал Хранитель.– Ведь без народа, от коего мы коварно удалены, мы суть нихиль».
Министр – потому что в каком-то там смысле Андропов служит министром – прошелся по ванной комнате. Остановился. Золотошвейный узор монограмм на юсуповских шлепанцах, ожидавших конца моей процедуры, министр рассмотрел. Знал: минует она, и, душистая, мягкая, кожа их вновь невольника чести собою ступни облечет.
Со двора доносились удары чего-то о что-то. «Это сколачивают трибуны для зрителей,– пояснил Ю. В.– Завтра в третьем часу состоится образцово-показательная экзекуция».
«Не моя, уповаю».