Шрифт:
Часто бывает так, что, скинув ребенка, женщина теряет и жизнь. Так произошло и с женой дяди Тоне. После выкидыша тетушка Финика умерла.
Расставшись с мертвым плодом, она вскоре распрощалась и с жизнью. Тоже выкинула ее в могилу. «Прах еси и в прах обратишься», – пропели над ее гробом, обтянутым черным крепом, три бородатых священника, облаченные в блестящие черные рясы. На лицах у них благолепие, дядя-мясник заплатил хорошо, вот и служили они службу старательно, даже слезу обронили. Год назад, когда родители ходили со мной, больным, по церквам в надежде исцелить мою ногу молитвой, эти же служители из церкви святой Пятницы надевали мне на голову епитрахиль и мазали елеем. Но у отца не нашлось тогда двух лей расплатиться. Я лежал без сил на циновке, разостланной прямо на плитах пола. Возле меня плакала мама, которая не перенесла бы моей смерти. А попы, развлекаясь, поносили отца – пришел, дескать, за исцелением, а кошелек пуст. И оставили меня лежать в церкви заложником, пока отец не занял у кого-то двух лей и, вернувшись с двумя монетами, зажатыми в кулаке, не расплатился с попами за их труды… А здесь, на похоронах моей тетушки, они были на людях, на виду у всего города. Лица этих жадюг светились кротостью и благочестием. Возле гроба шмыгали носами девятеро детей, навзрыд рыдали старшие девочки. Пришла проститься с покойницей и бабка из Кырломана. После похорон дядя Тоне упрашивал ее:
– Останься у меня, мама, помоги детей поднять. Хоть бы старшенькие чуть подросли…
– В ногах валяйся – не останусь. Тошно мне в городе. И в доме твоем противно. Смотри, где воду качаешь, там же и отхожее место устроил. У меня дома рай. А здесь даже воздух вонючий.
– Ну хоть на недельку, мама, пока какую тетку подыщу…
Дядя Тоне побежал в свою лавчонку. А бабка, не дожидаясь его возвращения, взяла свой посох и пешком ушла к себе домой – верст этак за пятнадцать, это с девятью-то десятками годов за плечами. Стройная, как девица, упрямая, прошагала она, подобрав передник, весь этот путь, ни разу не присев на траву отдохнуть. «До чего суровая старуха, – говорил про нее отец, – вот уж проклятое семя…»
По той дороге, которую бабка, возвращаясь к себе в Кырломан, проделала одна, я шел однажды вместе с мамой. Я был тогда совсем еще маленьким. Но не настолько, чтоб мелкими своими шажками не поспевать за мамой и нашими соседками, которые отправились на базар.
Всего за несколько недель до этого путешествия мама родила сестру мою Елизабету… И выглядела очень молодой, очень красивой. Несмотря на пропасть забот, лежавших на ее плечах, она умудрялась выкроить время и, прихватив завязанную в уголочек платка скопленную мелочь, спешила в город – купить несколько локтей ситцу на сборчатую юбку и цветастую кофту себе и Евангелине.
Тогда я еще бегал, цепляясь за ее юбку. И один раз подслушал, как она разговаривала с двумя женщинами – одна была из-за реки, другая – с окраины села, что ближе к хутору.
– Завтра, как рассветет, пойдем в Рушь.
– Мам, а меня возьмешь?
– Нет. Не возьму. Я пойду пешком. Мне тебя в этакую даль на руках не дотащить. Ты уже большой. И тяжелый.
– А я, мама, ногами пойду.
– Не сможешь. Это далеко. Верст десять!
Наступил вечер, потом ночь, и мы легли спать. Уснули все домашние, кроме меня. Я лежал с открытыми глазами, глядя в темноту, и размышлял обо всем, что может прийти в голову ребенку. Желание увидеть город и боязнь проспать рассвет не давали мне покоя. Вот уже побледнело окно – близился рассвет. Я не шевелился, чтоб никого не разбудить. И услышал, как кто-то стучит по ограде. Первым проснулся отец. Разбудил маму.
– Вставай, жена. Бабы пришли, пора в город собираться!
Поднялся с постели и я.
– Мам, я тоже пойду.
– Ты уже не спишь?
– Нет. Я вовсе глаз не закрывал.
– Почему?
– Боялся, что просплю и ты не возьмешь меня с собой.
– Ах ты, дурачок!
Пришлось меня взять. Сначала я шел сам. Потом меня немного понесла мама. Потом я снова шел ногами. А потом все женщины несли меня по очереди.
Уже рассвело. Всходило солнце.
Как раз посередине пути между селом и городом раскинулась роща. В ту пору здесь стоял дремучий лес.
По тропе через лес шло много народу. В лесу мама сделала остановку. Вместе с ней решили передохнуть и другие женщины. Сошли с тропы. Углубились в лес, за кусты, и расположились на травке среди красных пионов. Отдохнули немножко. Насобирали цветов. С охапками пионов в руках путь до города показался им гораздо короче.
Когда теперь мне случается видеть пионы, я всегда вспоминаю это ярко-голубое утро раннего лета, и перед моим взором возникает покрытая пылью дорога. По этой дороге шагают молодые женщины. Между их юбками путается мальчуган с веснушчатым курносым лицом и растрепанными вихрами; он изо всех сил старается не отстать. А теплая дорожная пыль щекочет подошвы…
У моих городских двоюродных братьев и сестер лица желтей, чем у меня. Те, что постарше, родились еще в деревне, в Омиде. Но тетушка Финика не захотела оставаться в селе, перетащила дядю в город. В Омиде у них было всего вдоволь. А здесь бедность преследует на каждом шагу. Что выручил, то и проел – разве это жизнь? Но, как говорится, в городе и бедность благодать!..
Мой двоюродный брат Мишу подбивает меня:
– Пошли, рынок покажу!
Мишу водит меня по всему базару: лавки, лавчонки, корчмы, а вот и мясной ряд.
– Это вот наше заведение…
В голосе Мишу звучит гордость. Перед нами – тесная будка, сколоченная из досок, сверху донизу забрызганная кровью. Кажется, будто ларек выкрашен этой кровью, как краской. К балкам на гвоздях подвешены крючья, на которых висят разделанные туши волов, баранов, телят.
Дядя Тоне отрезает мясо большим резаком, взвешивает, заворачивает в бумагу и протягивает покупателю. Деньги бросает на стойку. Руки его выше локтей вымазаны кровью и жиром. На нем длинный кожаный фартук, бывший когда-то желтым…