Шрифт:
Мы пробирались через полосу затхлой воды, тянувшейся вдоль острова, заросшего старыми дуплистыми ивами. В прозрачном воздухе слышалось немолчное жужжанье пчел.
– Нынче на острове волчьего следа не найдешь. А в старину волки тут, и верно, водились. Много чего было в прежние-то времена, а теперь не стало. Только пчелы сохранились. В дуплах полно пчелиных сот. В мирное время по осени крестьяне из Лакримы добирались сюда верхом на чурбаках и тайком обирали соты. Теперь запрещено. Все запрещено. Теперь и мед немцы соберут, и пчел заберут, и к себе домой отправят. Все сжирают, ровно саранча… Зерно, скот, шерсть, мед, лес… Не говоря уж о том, что из земных глубин выкачивают… А нам что оставляют? Собственную шкуру. А то как бы и ее сдирать не начали…
В мирное время… Слова эти ласкают слух, который вот уже столько времени терзают одни грозные приказы да брань, вести о сражениях и грабежах, пытках, увечьях и убийствах. В мирное время! Кажется, что и не было никогда такого времени!
Память о мирном времени смазывается, затухает и теряется в тумане далекого прошлого… а оно от нас все дальше и дальше…
Война свирепствует на южной границе Молдовы. Далеко от нас. Мы не слышим выстрелов. Не слышим и грозного воя снарядов. И все же следы боев, происходивших здесь, на Дунае, виднеются на каждом шагу: перед глазами сожженные села, разбитые пушки, поломанные и опрокинутые двуколки, оставленные окопы и траншеи, поросшие чертополохом с синевато-рыжими хохолками, и бесконечные могилы; на верхушке неоструганного деревянного креста висит то фуражка румынского резервиста, то немецкая каска, широкая и плоская, как котелок.
Вначале фронт был прорван в горах, по рекам Жиу и Олт, а когда наши голодные, оборванные и отчаявшиеся войска поспешно и беспорядочно отступили, немцы, беспрепятственно продвигаясь на Балканском фронте, всей мощью ударили с болгарского берега по Дунаю, где держало оборону слабенькое звено резервистов, и переправились через реку на паромах и на плотах, сколоченных за одну ночь.
– Шли бои и на Волчьем острове. Здесь в землянках засела жалкая кучка солдат-стариков с двумя древними пушками. Немцы положили их всех до одного из пулеметов. Много крови повидал Дунай.
Павел, воспрянув духом, чаще заработал веслами, и вскоре мы снова выбрались на быстрину.
Болгарский берег Дуная высок и каменист. Там, где обрыв осыпался и берег спускается к воде более полого, стоят хуторки, села и городишки. Домики низкие, убогие, скорее шалаши, живое воплощение бедности; кривые улочки покрыты белой известковой пылью; в небе одиноко торчит приземистая колоколенка убогой церквушки или островерхий минарет.
До сих пор на болгарской земле проживают турки в чалмах и шароварах, закутанные в чадру турчанки – лица их скрыты, видны лишь черные миндалины раскосых глаз… Но нет у этих турок ни усадеб, ни лошадей, ни ятаганов. Их тоже изнурила и вымотала нищета…
Из камышей выпорхнула лысуха и летает чуть ли не над самыми нашими головами. Тело у нее неуклюжее, жирное, крылья носят его с трудом. Рядом стрелой проносится белогрудая чайка.
– Интересно, птица оставляет след в воздухе, когда летит?
– Нет, дядюшка Опришор, не оставляет.
– И лодка на воде тоже нет?
– И лодка тоже…
– Смотри, Павел!
Павел смеется. Потом замолкает.
Хорошо, что мне еще раз довелось увидеть смеющегося человека. Давно уж я не видел, как смеются люди.
Я опускаю руку в воду и играю с сине-желтой волной Дуная. Подношу мокрую ладонь к лицу. Вода тепловатая. Бормочу, как в детство, когда, случайно найдя в траве улитку, я клал ее на ладонь:
Улитка – свой дом,Высунь рожки бычком,Айда на Дунай,Там вода холодна,Ну тогда на пруд айда,Там тепленька вода,Посажу тебя на пень,Ешь ракушки целый день…– И что, улитка высовывала рожки?
– Да, высовывала. И тогда я клал ее на листик. Смотрел, как она ползет, таща на спине блестящий витой домик и оставляя за собой белую полоску – как будто серебряную, – знак своего преходящего бытия в этом мирз со всем его светом и пылью.
Я мог бы раздеться, броситься в Дунай и плыть за лодкой. Уставши, мог бы ухватиться за борт и осторожно влезть в лодку, чтоб не перевернуть. Полязгал бы зубами, пока не высох. Потом обернулся бы посмотреть, какой след остался от меня в воде. Напрасно. Никакого следа, от улитки – и то заметней… Мы проходим по жизни, как по полой воде. Не оставляя следа. А если и оставляем, то еле видный, и его быстро стирает время.
– Кто это, Дарие, научил тебя таким мыслям? Человек после себя всегда оставляет след на лице земли, след долговечный, побеждающий время…
– Никто не учил… Сам придумал…
Скользит лодка. Остались позади буксиры и баржи. Других на горизонте не видать. Павел гребет. Дядюшка Лайош Опришор покуривает, и дым от его трубки растворяется в воздухе – не успеешь глазом моргнуть.
– Интересно, сколько лет Дунаю?
– А кому это ведомо? Одному богу! Может, столько, сколько и земле… Люди по его берегам тьму селений понастроить успели. Вот, смотри! Зато дальше – одни леса и рощи, заводи, затянутые зеленой ряской, камыш, начавший уже желтеть, хотя до осени далеко. Если, не зная местности, забраться в его заросли поглубже, то и заблудиться немудрено. А надо всем – все тот же синий свод бесконечно высокого неба, такого высокого, что взглянешь – и закружится голова. Летит, пронзая синеву, стая белых аистов с красными ногами, а над ними, совсем высоко, плывет продолговатый, как сигара, серый баллон – это цеппелин, он направляется на восток, в сторону фронта… Перед тем как захватить больше половины страны, немцы из Болгарии послали цеппелин, и это серое привидение среди ночи сбросило бомбы на Бухарест. Погибло много ни в чем не повинных людей…