Шрифт:
Укажу некоторые политические процессы, в которых я участвовал… [16]
После Октябрьской революции и упразднения Советской властью старой адвокатуры поступил в Главное управление архивов, где работал инспектором. Вследствие исключительно тяжелых условий жизни в Ленинграде переехал с семьей в г. Боровичи Новгородской губернии, где работал до 1922 года юрисконсультом. В декабре 1922 года был назначен юристом акционерного общества „Аркос“ в Лондоне, где и находился до февраля 1925 года.
16
Далее перечислены судебные процессы 1902–1915 гг. Лопатин-Барт, защищал рабочих-забастовщиков, крестьян, участников «аграрных беспорядков», боевиков-эсеров, членов большевистской Боевой организации. Бывал в Сибири, на Алтае и Кавказе. В жандармских сводках указывалось: активный защитник рабочих.
Б. Г., и не только он, не внял вразумлению министра просвещения Боголепова, обращенному к интеллигенции: «Помяните мое слово, вас первых они и вздернут на фонарный столб».
Профессор римского права, сдавший в рекруты студентов-крамольников, не знал, однако, что для него лично «фонарь» уже готов. В феврале 1901 министра порешил эсер Карпович, после чего и оказался в Шлиссельбурге, соузником Лопатина-старшего. Такая, стало быть, связь времен. А столбы, как известно, зашагали от избы до избы. Такая, стало быть, песня. – Д. Ю.
В течение последних двенадцати лет работал в различных учреждениях г. Ленинграда. В 1935 году одна из моих дочерей, Н. Б. Лопатина, с мужем и моим внуком высланы из г. Ленинграда в связи с убийством С. М. Кирова, то есть преступлением, к которому они не имели никакого отношения.
В настоящее время проживаю вместе с женой Екатериной Ивановной, урожденной Корсаковой, и дочерью Еленой (1912 г. рожд.), студенткой географического факультета Ленинградского государственного университета».
Жили Лопатины на дальнем-дальнем краю Выборгской стороны, в Лесном. Воздух, конечно, хороший, но дочке-то сколько времени добираться до университета. И потом, знаете ли, флигель какой-то, как у нас, в Москве, на Коптевских выселках, тоже у лесного учебного заведения, я туда еще вас затащу… Отдохнуть же Бруно Германович отправился в не дальнюю от Ленинграда сторону и по возвращении должен был рапортовать жене и сослуживцам о прибавке в весе; в те поры задавали конкретный вопрос: а на сколько граммов поправились?..
Поехал он в Царское Село. Поехал «по путевке», тоже, черт дери, неологизм. В Царское Село, да. Было Детское, переименовали в г. Пушкин. А то еще вот: в двадцатых Гатчина была г. Троцк. Пушкин, конечно, ни в какое сравнение с Троцким, тем паче Бронштейном, да ведь тоже язык сломаешь: «гости съезжались в Троцк». Или: «получил жилплощадь в Пушкине». Вы как хотите, а я по-старому: Царское Село, просто Село.
Дом отдыха принадлежал профсоюзу. Профсоюз, опять-таки по ленинскому завету, считался школой коммунизма. Так что члены профсоюза школились в коллективном проживании и коллективных прогулках по царским дворцам и паркам.
Надо вам сказать, бывший присяжный поверенный страдал отрыжками буржуазного индивидуализма. Посему заполучил отдельную комнатенку с узенькой солдатской койкой и крохотным столиком, за которым и написал автобиографию, приведенную выше. Там же читал, покуривая трубку, прямую английскую, привезенную из Лондона, табак употреблял смешанный, собственного изготовления, опять же индивидуальный. Запах трубочного табака соответствовал его походке, несколько враскачку плечами, за что средь близких знакомых Лопатин-Барт прозывался адмиралом. Что же до экскурсий, то Бруно Германович примыкал к массам, потому что членов профсоюза пускали бесплатно. В музее, совершая деликатные маневры, от масс он отставал, обретая адмиральскую обособленность.
Летняя резиденция последних Романовых, Ники и Алисы, поражала торжеством китча. Безделушки безвкуснейшие, множество фотографий в аляповатых рамах, столпотворение тумбочек, полочек, турецких диванов, туалетных столиков… «Вот жили-то, а?» – восхищались члены профсоюза. Гм, жили… Монархии, как и республики, падают не по причинам экономическим, политическим, нет, гибнут от утраты стиля.
Стиль сохранял огромный парк. Деревья были угольно-черны, а наст алмазно-бел. Бруно Германович гулял долго. Он мерно вышагивал своими длинными ногами, он не утратил гимнастическую выделку, полученную в скучно-суровой Петершулле, воспитанники которой гуляли парами, а на переменках молчали, словно воды в рот набрали.
Зажигались фонари и звезды. Он эти фонари не сопоставлял с обещанными министром просвещения. И не говорил: «Звезды смерти стояли над нами». Искал и, как ему казалось, находил предназначенную звезду. Так он когда-то находил именно эту звезду в Москве, не говоря ни слова ни маме, ни отчиму Горскому, то было его тайной. Такой он уговор придумал, уговор с папой, навечно заточенным в Шлиссельбурге, самой страшной тюрьме в России, а может, и в целом свете. Такой у них был уговор, чтобы в одиннадцатом часу вечера смотреть на эту звезду и думать друг о друге. Находил, смотрел, думал, родство ощущая в жесте, в складе губ… Метели в Царском ходили, избочась, гукали, веяли округло, метели были вальсом, еще не сочиненным вальсом к фильму, еще не снятому по роману, еще не написанному, но вальс этот, уверяю вас, слышал Лопатин в метелях Царского Села.
Февральская метель была, февральская метель играла, за ним приехали. Там, в Лесном, во флигеле 24-м, произвели обыск и ничего «такого» не нашли, правда, толстую тетрадь покойного Лопатина изъяли за то, что всех измучил переводом «Капитала». А здесь, в Царском, рассчитали точно: в домах отдыха после обеда – мертвый час. Гм, мертвый. Подожди немного, отдохнешь и ты.
Они были молодые, туго-щекастые, тройным одеколоном пахли, портупеей скрипели. Словом, те, которые «вас и повесят на фонарных столбах».