Шрифт:
Склонившись на подоконник, Иван задумался и не слышал, как Григорий подъехал к воротам на своем «Москвиче» и как вбежал во двор. Иван увидел брата в окно. Обнимая Ивана, Григорий сказал:
— Ну, братуха, поцелуемся!
Лицо у Григория худощавое, украшено пепельными усиками. Усики были колкие и пахли бензином.
— И ты, Гриша, как отец, украшение отращиваешь? — спросил Иван.
— До бати мне далеко, — с улыбкой ответил Григорий. — Это ещё не усы, а так, одна видимость… Ваня! А тебя не узнать! Честное слово!
— Постарел?
— Что-то в тебе появилось чужое, незнакомое, — говорил Григорий, глядя на брата и улыбаясь, — а вот что именно, не пойму… Или эти узкие штаны на тебе, или пиджак? Будто ты и не рос в Журавлях!
— Давно не виделись, — сказал Иван. — Ты тоже изменился, высох весь!
— Я до работы дюже злой, оттого и тощ… А я за тобой приехал, Ваня! Галина стол накрыла и нас ждет. Надо отметить твое прибытие, — Увидел проходившую по двору с дойницей Василису. — Мамо, и вы собирайтесь ко мне!
Пока мать процеживала молоко, братья прошли по забурьяневшему двору, на веранде уселись на скрипучие, из тонкой лозы стулья и молчали. Неприятными были и этот сухой скрип лозы и молчание. С веранды была видна пойма, поросшая камышом, краснел глиняный берег, а за рекой в ранних летних сумерках лежала степь.
— Чего, Ваня, приуныл?
— Гляжу, как утки садятся на камыш, — ответил Иван. — Смотри, какая стая! У тебя ружье есть?
— Некогда, Ваня, утками заниматься.
— Хочу у тебя спросить, Гриша.
— О чем?
— Это правда, что батько наш переменился?
— Правда… А что?
— И мать не обижает?
— Да ты что, Иван? С луны слетел? — удивился Григорий. — Он так впрягся в «Гвардейца», что ему теперь некогда хвортели выкидывать… Гармошку_забыл, как её в руки брать…
— А что у него с Ксенией, с шофершей?
— Уже донесли! — Григорий хлопнул брата по плечу. — Чудак ты был, Ваня, чудаком и остался… Не верь этим сплетням… Лучше вот что скажи: осмотрел батину домашность? И как? Нравится?
— Признаться, не очень.
— Почему?
— Какой-то дом тяжелый и нерадостный…
— Зато прочно слеплен! — воскликнул Григорий. — Надо было бате подождать, пока ты кончишь учебу. Вот бы и соорудил ему веселое жилье… А мое строительство повидал? И как? Одобряешь?
— Мне в нем, Гриша, не жить, — уклонился от ответа Иван.
— Все сам делаю, — похвастался Григорий. — Без чертежей и безо всего.
Василиса принесла кувшин теплого, пахнущего травами молока и сказала:
— Ну, сыночки, попейте.
Молоко пили крупными глотками, жадно, как обычно пьют воду в жару. Мать пошла в дом снять фартук, а братья пили молоко и молчали. «И не пойму и не разберу, что в этом Иване переменилось, — думал Григорий. — Будто и наш Иван, а будто и чужой… Костюмчик на нем модный, таких в Журавлях не носят… И что-то приуныл, загрустил…» Иван смотрел на завечеревшую пойму и думал: «Как и с чего я буду начинать? Может, зря взялся за эту работу, может быть, рано ещё ехать архитектору в Журавли? Вот и брат Григорий строится, жилы надрывает и сам и жена, и оба они счастливы, и все делают «безо всего», и никаких других Журавлей им не надо…»
— Мать зовет, Ваня, — сказал Григорий. — Поедем!
XIX
После ужина Галина отвела своих присмиревших сыновей в новый дом и там уложила их вповалку на сене. В соседней комнате улегся и дед Лука. Григорий, веселый и немного хмельной, вышел во двор покурить. Поднялся и Иван, и только Василиса, пригорюнившись, все ещё сидела у стола.
— Пора и нам, Ваня, собираться, — сказала она, продолжая сидеть. — Поздно уже… Скоро и батько заявится.
— Мамо, да мы тут, у Гриши, заночуем. — Иван обратился к Григорию, появившемуся на пороге: — Как, домовладелец, можно у тебя переночевать?
— О чем разговор, братуха! Оставайтесь, мамо! — Григорий приблизился к матери и негромко, над ухом, сказал: — И чего вы, мамо, поплететесь в пустой дом… Оставайтесь у нас!
— Ванюша, тебя мы положим в нашей походной спальне, — объявила Галина. — Есть у нас такая симпатичная спальнюшка… — И к Григорию: — Гриша, приготовь её, а я постелю.
Иван и Григорий вышли за ворота. Ночью Журавли, расцвеченные огнями, были красивы, и небо над селом, как показалось Ивану, было гуще унизано звездами и поднималось высоким черным шатром. На соседней улице собралась молодежь, страдающе плакал баян, и были слышны частые выетуки каблуков и залихватский посвист. Басовитый голос, подбадривая танцора, выкрикивал: «А барыня шита-крыта, любил барыню Микита!» Где-то в другом конце села одиноко и грустно звенел девичий голос: «Ох, лента бантом, ох, да лента бантом, да ты зачем развязывал! Ох, да я любила тебя тайно, ах, да ты зачем рассказывал!» «Фонари на улицах — это новшество, такого при мне не было, — думал Иван, сидя на завалинке. — А гулянки и тогда были, и этот плачущий баян, и причитающий голос девушки — все было и, наверно, останется навечно…» Парень и девушка проехали на велосипедах, шурша шинами и мигая одноглазыми фарами… «И это было, — отметил Иван. — И мы вот так, помню, ездили с Ксенией… И за Журавлями катались, и эти вот ниточки крохотных прожекторов освещали нам дорогу..»