Шрифт:
— Среди нас заговорщики! — надрывался Анзель Патинс. — Здесь, в толпе!
Неизвестно, чего он ожидал от Матушки Були, но королева оставалась безучастной. Она не обратила на него ни малейшего внимания. Ее пустой взгляд был по-прежнему устремлен в пространство. Дождь пропитывал хлебные крошки у нее в подоле, они набухали и склеивались. Патинс завопил, точно в ужасе, и швырнул картину на ступени.
— Люди смотрели на эту картину, — он пнул раму ногой. — Они преклоняли перед ней колени! Они выкопали древнее оружие и теперь собираются убить Матушку!
И зарыдал.
В этот миг Кром встретился с ним взглядом.
— Вот он! Вот! Вот! — заголосил Патинс.
— Что он делает? — прошептал Кром. Он вытащил клинок из-под пальто и отшвырнул в сторону ножны. Толпа тут же расступилась, у кого-то перехватило дух, кого-то затошнило от запаха. Поэт взбежал по ступеням, неуклюже держа оружие в вытянутой руке…
…и ударил Патинса по голове. Тупо гудя, клинок погрузился в череп, скользнул по переносице, разделил пополам глазницу и рассек плечо, Колени Патинса подогнулись, отрубленная рука отлетела прочь, Поэт шагнул, чтобы подобрать ее, потом передумал и сердито посмотрел на Крома, поправляя блестящие белые кости, торчащие из скулы.
— Мужеложец. Урод.
Он сделал еще несколько нетвердых шагов вверх по лестнице, смеясь и указывая на собственную голову.
— Этого я и добивался, — просипел он, обращаясь к толпе. — Именно этого!
В конце концов он споткнулся о картину, упал на ступени, пошевелил уцелевшей рукой и стих.
Кром повернулся и попытался нанести удар Матушке Були, но с таким же успехом он мог запустить промокшую ракету. От клинка осталась одна керамическая рукоятка — почерневшая, пахнущая тухлой рыбой. Из нее вылетело несколько серых пылинок, которые немного покружились и погасли. Кром почувствовал такое облегчение, что опустился на ступени — казалось, с плеч у него свалился тяжкий груз. Сообразив, что опасность миновала, служители Матушки Були выбежали из обсерватории и заставили его снова встать на ноги, Одной из первых, кто дотянулся до него, была женщина с головой насекомого.
— Полагаю, теперь меня отправят на Арену, — прошептал он.
— Мне жаль.
Он пожал плечами.
— Такое ощущение, что эта штука приросла к моей руке. Вы что-нибудь о ней знаете? Как мне от нее избавиться?
Но с рукой, как выяснилось, все было не так просто. Она приобрела цвет переваренной баранины, раздулась и стала похожа на булаву. Кром мог разглядеть только кончик рукоятки, торчащий из этой массы. Стоило встряхнуть рукой, и по ней волной прокатывало онемение; толку от этого не было никакого, и бросить оружие он не мог.
— Я ненавидел свою квартиру, — пробормотал он. — Но все-таки жаль, что теперь туда не вернуться.
— Меня тоже предали, как ты понимаешь.
Позже Матушка Вули поглядела в лицо Крому, словно пытаясь вспомнить, где видела его раньше; две женщины поддерживали ей голову. Поэт заметил, что королева дрожит — то ли от страха, то ли от гнева. Ее глаз был водянистым и подернут пленкой, от коленей исходил запах несвежей пищи. Кром надеялся, что она что-нибудь скажет, но Матушка Вули только смотрела… а через некоторое время махнула рукой, давая женщинам знак отодвинуть ее кресло.
— Я прощаю всех своих подданных, — объявила она толпе. — Даже этого.
И добавила без выражения, словно машина:
— Благая весть! Отныне этот город будет называться Вира-Ко, «Город посреди Пустоши».
Хор снова вышел вперед. Крома поволокли прочь, когда он услышал, как певчие затянули древнюю песню:
У-лу-лу-луУ-лу-лу…У-лу-лу-луУ-лу-лу…У-лу-лу-луУ-лу-лу…Лу-лу-лу-луУ-лу-лу-луЛу…Лу…Лу…И толпа подхватила этот напев.
ЛАМИЯ И ЛОРД КРОМИС
Это было время, когда Патинс, Кубен и Сен-Саар, летописцы Города и его апологеты, выбирали для его описания язык символов и противоречий. «Жемчужина в сточной канаве, леопард, сплетенный из цветов», — читаем мы у Патинса в «Нескольких записках для моего пса». Кажется, он пытается создать целостную картину из намеков, многозначительных умолчаний и иерархических соподчинений, перевернутых с ног на голову, например: «Там, где город яснее всего являет нам свою пустоту, мы обретаем себя наиболее полно».
Сен-Саар чувствовал себя вполне уютно под покровительством одной маркизы и потому не был склонен к подобным преувеличениям. Возможно, он не испытывал такого отчаяния, убеждаясь в том, что Город все слабее ощущает сам себя — и, несомненно, куда острее осознавал свой долг. «В его неспособности рассуждать здраво видится соединение случайностей и желание обрести форму, — пишет он. — Город сочиняет себя, используя выражения выспренние, которые первыми приходят на ум — так женщина вспоминает содержание старого письма. Она давно потеряла это письмо. Возможно, она даже забыла, откуда оно пришло. Попадись это письмо ей на глаза, оно удивит ее сдержанностью, столь несхожей с тем, что она из него сделала».