Шрифт:
— Дыши! Кашляй! — орал отец и стучал ему по спине, пригибая голову вниз.
И Млад кашлял: каждый толчок был похож на удар топором в спину, и перед глазами сгущалась тьма, на дне которой мутно проблескивали звезды. И белый туман снова оседал на лице каплями холодного пота, и росное поле мерцало на его границе.
— Мстислав, ты заметил? Это был русский топор, а не алебарда.
Вопрос остался без ответа, засел где-то на самом дне сознания, и долго бился в голове в поисках выхода.
Он не мог кричать, и вместо крика изо рта с хрипом хлопьями падала пенистая кровь. Отец ставил на место вдавленные в легкое кости быстро, грубо и точно, шепча в рану слова заговора, отсасывал кровь крепкой деревянной трубкой и снова соединял отломки костей. Млад плохо понимал, что происходит и почему ему так больно, цеплялся ослабевшими пальцами за локти придерживающего его Зыбы; со лба градом катился пот, тошнота перекатывалась в груди, и кашель сотрясал тело новой болью. Шепот отца — спокойный, уверенный и монотонный, не давал сойти с ума.
Кровь остановилась на третьи сутки. Млад полулежал на наскоро сколоченных нарах в палате возле дощатой загородки, у окна, и рассматривал расписные своды потолка и стен: вычурный рисунок, неделю назад казавшийся прекрасным, осточертел ему в первый же день, а он не мог повернуть головы, чтоб смотреть в другую сторону. Ширяй крутился рядом: то поправлял подложенные под спину тюфяки, то приносил воды, то, вздыхая, сидел в ногах. Млад не говорил, не шевелился, только иногда осторожно кашлял, но мысли в его голове были отчетливы, даже чересчур. И чувства стали острей, а может, он просто острей их осознавал, потому что все они сбивали слабое дыхание, и сердце стучало прямо в рану, словно острым молоточком.
Ширяй, когда собирался что-то сделать, протягивал вперед сначала правую руку. Млад убеждал себя в том, что парень привыкнет, но от каждого его движения хотелось сжать зубы.
«Это был русский топор, а не алебарда». Млад крутил эту мысль в голове, и не верил в нее. Лишившись оружия, поднимаешь то, что лежит под ногами, и не разбираешь, русское это оружие или немецкое. И наемник, и кнехт могли подобрать то, что выронил русич. Это было бы очевидно, если бы не пропавшая броня…
Легкое развернулось на пятый день. Отец, прижимающий ухо к его груди, взял Млада за руку и еле заметно сжал ему пальцы.
— Молодец, сын.
Как будто в этом была какая-то заслуга Млада.
— Из тех, кому я пробовал лечить такие раны, не выжил ни один, — сказал отец и сжал ему пальцы чуть сильней, — это действительно воля к жизни, больше я ничем не могу это объяснить.
Млад кивнул.
— Тебе не холодно?
Отец каждый раз спрашивал, не холодно ли ему, и клал руку ему на лоб.
Холодно Младу стало на следующее утро. Он проснулся от кашля, и думал, что в палате открыты окна и двери, и мороз должен покрыть инеем пол и расписные стены. У него стучали зубы. Он пытался натянуть плащ повыше, к самому подбородку, но дрожащие пальцы не могли удержать скользкий мех.
За окном шел дождь…
Не надо было быть врачом, чтоб понять: это горячка. Отец напрасно радовался: загноившаяся рана убьет еще верней, чем кровь в дыхательном горле. Кашель не давал вздохнуть…
— Лютик, — отец спал за загородкой и вышел, разбуженный кашлем Млада, — ты чего?
— Мне холодно, бать, — ответил Млад и закашлялся снова.
Отец тут же кинулся разматывать повязки, и от этого стало еще холодней — Млада начал бить озноб.
— Нет, рана чистая, — Младу показалось, отец выдохнул с облегчением, — это легкое. Тоже опасно, но мы поборемся…
Ширяй кутал его в одеяла, поил горячим отваром, сделанным отцом, клал в ноги нагретые камни — Млад не мог согреться. А к вечеру ему стало жарко — так жарко, будто рядом горел огонь и обжигал кожу.
Следующие дни Млад помнил очень плохо — он то горел в огне, то мерз, то обливался потом и от слабости не мог шевельнуться. К нему приходила Дана — он запомнил это очень хорошо. Он говорил с ней, жаловался, обещал остаться в живых — ее прохладные руки остужали лоб. Но однажды, очнувшись от забытья, увидел, что за ним ухаживает совсем другая женщина — молодая и красивая псковитянка. Ширяй сидел с ним ночами, а днем его сменяла эта женщина.
Кашель мучил его день и ночь, и с каждым днем боль в ране становилась все сильней, пока не стала нестерпимой. Отец, делая перевязки, говорил, что гноя нет, рана чистая и не верил — не хотел верить — что с ней что-то не так.
— Лютик, это от кашля. Ты просто ослаб, тебе кажется.
— Бать, не может быть. Не могу больше, бать… сил нет терпеть.
— Лютик, это легкое. Я ничего не вижу. Ты же знаешь, я пальцами вижу, мне внутрь заглядывать не надо. Рана и должна болеть, сильно болеть.