Шрифт:
Богданка румянилась и белилась, как уверенная в себе женщина. Трудно представить, чтобы она прихорашивалась когда-нибудь так для мужа. И наряжалась она теперь любо-дорого. Кику – жемчужные низки свисали на лоб и на щеки – не стыдно было бы надеть и в престольный праздник. Понятно, тут интересы дела обязывают: жемчуг, атлас, серебряные галуны уже при первом знакомстве призваны были уверить больного, что услуги знахарки не дешево ему станут. Да только едва ли ядреная вдовушка больными свои интересы и ограничивала.
– Порча бывает от наговора, от сглаза, от кореньев, а бывает недуг посещением божиим, – пояснила Богданка Прохору, подразумевая, как видно, что последний случай можно и должно приложить к Федьке. Впрочем, знахарка была не настолько самоуверенна, чтобы выносить приговор по первому, поверхностному впечатлению. – А ты приляг, сердечный, приляг. Приляг, ладненький мой, поглядим, – сказала она Федьке, как будто обо всем остальном они уже условились.
– Давай, не мнись, не девка, – грубовато поддержал Прохор. – Богданка лекарка добрая. По нутру смотрит. Пощупает – тебя не убудет.
Горькое ожесточение замкнуло Федьке уста. Может, она и сама знала, что больна, а если не больна, то точно уж не совсем здорова, но забыла об этом напрочь – Федька озлилась. Душевная немочь вылетела из нее, как мимолетная дурь. Остались вместо того обида, горечь и непонятно радостное, подспудно торжествующее ожесточение. «Вот я сейчас тебе!» – думала она, имея в виду Прохора, направляя свое ожесточение на Богданку, а себя позабыв вовсе.
С этим Федька, не поднимая глаза, чтобы не выдать блеска, легла на лавку, натянула на ноги до пояса тулуп, а рубашку задрала и придержала под грудью, чтобы Богданка не залезла куда не следует. Тонкий стан Федьки, который хороший откормленный мужик имеет у себя за шею, удивил умников (как такое живет?), Прохор с Богданкой переглянулись, но вслух ничего не сказали. Прохор подставил лекарке скамью и, склонившись рядом с ее душистой щекой, приготовился наблюдать. На тощий Федькин живот опустилась жаркая рука.
– Всяк человек по-своему поворотлив. От земли тело, и тот человек, в ком земли больше, тот, милый ты мой, темен, не говорлив, – повествовала Богданка и снисходительно похлопывала Федьку по животу. – От моря кровь, и тот человек прохладен, в ком моря больше…
– На море прохладно, – согласился Прохор. Они почти соприкасались щеками.
– Слушай, старуха, – заговорила Федька, – у всех людей тело и у всех людей кровь. Щупай скорее или что ты там умеешь.
Богданка так и замерла, дрогнув рукою, в тот миг, как слуха ее коснулось немилосердное «старуха».
– Рубашечку задери повыше, сердечный! – сладостно прошипела она, когда опомнилась.
– Хватит тебе! У меня нутро там.
Опять сдержавшись, Богданка выразительно глянула на Прохора, призывая его обратить внимание на огорчительную, но много что объясняющую выходку недужного. Прохор, опустив веки, успокоительно кивнул головой. Они хорошо спелись.
Федька стиснула зубы, желваки на челюстях напряглись, и если бы Богданка была повнимательнее, если бы меньше думала о Прохоре, а больше о больном, то, возможно бы, призадумалась прежде, чем продолжать старую песню.
Медленно, со сладострастной жесточью стала она погружать в Федькин живот сильные пальцы костоправа. А глаза в это время благочестиво заводила к потолку.
– Что? – не утерпел Прохор.
Богданка не ответила, а защемила и стала мять, так что Федька безмолвно вздрагивала, вздрагивала кожей и всем телом, но терпела, не позволяя себе стона. Только слезы не могла она сдержать, слезы выкатывались из-под ресниц и на висках стыли.
– Как? – обеспокоено спросил Прохор.
– От камня кость, – пропела Богданка, – тот человек скуп, ой скуп! И не милостив, нет. Кашу ведь и ту каждый раз не так сваришь – то перельешь, то не дольешь; так и человек, чего в нем больше, таков и есть: и нрав его таков, и свойство, и склонность. От огня жар – сердит. – Задвинув Федьке в пупок большой палец, она нажала так, будто вознамерилась воткнуть его прямо в хребет. Федька тискала зубы, тискала кулаки с зажатой в них рубахой и подергивалась ногами. – От солнца очи – тот человек богатыроват и бесстрашен, – повествовала Богданка. – От ветра дыхание – легкоумен, от облаков мысль – похотлив. Сердит, легкоумен и похотлив. – Добравшись до чем-то особенно дорогих ей определений, Богданка на них задержалась и хоть не утверждала определенно, что именно эти качества исчерпывают природное естество больного, сама себе раздумчиво повторяла, терзая беззащитный Федькин живот: – Сердит, легкоумен, похотлив. Похотлив… и легкоумен… Больно? – стиснула и закрутила она красную уже до синевы кожу.
Но Федька только зубами скрипнула. Ожесточение ее заставило наконец знахарку поумерить кураж: не свойственно человеку молчать, когда его мучают. Она еще ущипнула, царапнула, загребла плоть и, несколько оробев, расслабила пясть.
– На молоко я наговариваю, молока, понятно, нет, – сказала Богданка с неожиданным раздражением.
– К соседям схожу, – встрепенулся Прохор.
Она доверительно придержала его за руку:
– И вот что, молодец, молока полгоршка, проса – добрую горсть. Хватит. Воды чан – натаскаешь.
Прохор согласно кивал, так что не было ни малейшей необходимости пожимать ему нежно руку, – он и так слушался. А Богданка его еще и на пороге задержала, что-то припоминая, и тогда только снизошла: ладно уж, иди! Прохор взялся за дверь, но остался все же посмотреть, когда знахарка, закатив глаза, снова принялась за истерзанный живот.
– Пойдешь на службу в Яблоново с полком… быть тебе убиту. В Яблоново не ходи.
Федька молчала.
– Очередь на Яблоново в марте-месяце, – сказал Прохор с порога. – Он уж пропустил.