Шрифт:
– Сколько?
Она замялась.
– Ну, полтину. На первый случай.
– Полтину!
– Заработаешь письмом. Я поищу заказчиков.
Примиряющее движение ее Федя не принял.
– Много тут в вашем захолустье письмом заработаешь! – Федя отодвинулся, словно подозревая сестру в намерении кинуться с поцелуями. – Государю моему батюшке Ивану Ивановичу сынишко твой Васька с женишкой своей да с дочеришкой, благословения прося, челом бью, – завелся Федя, изображая речь потеющего от напряжения мысли заказчика, – многолетно, государь, и благополучно здравствуй на многие вперед идущие лета; пожалуй, государь мой, прикажи ко мне писать про свое многолетнее здоровье; а мне б, про твое здоровье слыша, по всяк час радоваться.
Федорка хмыкнула, не удержавшись от улыбки, – так точно и язвительно передал Федя зачин какого-нибудь многотрудного письмишка к Ивану Ивановичу Галкину-Палкину от сынишки его Васьки. Хмыкнула да закусила губу, не зная, что сказать. Федя это подметил.
– Ты бумаги мои похитила, да удрала в Ряжеск, – начал он, опять распаляясь. – А я хотел ехать, собирался…
– Не хотел и не собирался, – слабо возразила она, но самая слабость эта давала Феде превосходство нападающей стороны. Ослабленная нежностью, была она податлива и уязвима, а Федя набирался уверенности. Словно были они единым существом без зазора между собой, и если поджималась Федорка, раздувался, поглощая уступленный сестрой промежуток, брат.
– И какого черта, в конце концов! Я голштинскому посланнику нос наставил, я, а не ты. Это меня сослали! Где бы ты сейчас была, если бы я голштинского посланника не обставил?!
Он остановился, мгновение или два прислушиваясь к отзвучавшему крику, который распадался в голове эхом.
– А вот я сейчас пойду доведу на тебя, как ты бумаги мои украла! И что у тебя под штанами! А? Что с тобой будет, когда полезут проверить?!
– Замолчи, – тихо произнесла она, потемнев глазами.
Федя осекся, сознавая, что договорился до гадости. Которой совсем не желал, и которая безнадежно портила все то теплое, родное, что он нес с собой сюда, в Ряжеск, через пустыню Дикого поля. Подлость эта и прежде витала где-то рядом. Он остерегался ее. И вот же – не остерегся.
– Ты плохая сестра, – продолжал он, сворачивая в сторону и стараясь не замечать Федорку. Замечая ее то есть каким-то особым потусторонним сознанием, которое позволяло видеть и не принимать то, что есть. – Да, плохая сестра! У тебя никого нет, только я. И я скажу, почему ты плохая сестра. Я не буду прикидываться. Нет у меня такой привычки.
Оглянулся на дверь – в расщелину сунулась Маврица.
– Пошла толстозадая вон! – бросил он, едва опомнился от неприятного открытия. – Вон! – крикнул Федя.
Федька перевела взгляд с брата на Маврицу, потом опять на брата, уселась и сложила руки.
– Бескорыстный грех хуже убийства! – объявил Федя.
– Как? – коротко спросила она.
– Ты погибла, – горячечно продолжал он. – Конченный человек! Вот ты мне тыкала: не так да не так! И то не так, и эдак не хорошо, а уж так и совсем неладно! Все ты лучше знала. Не так, не то и не эдак!.. Но никогда я… не прикидывался. Согласна? Я никого не обманывал.
– Кроме меня и отца.
– Не даром говорят, – дернувшись, продолжал Федя, – говорят, лучше иметь в доме малую козу, чем большую девку: коза, по улицам ходивши, молока принесет, а большая девка – большой срам. Посмотри на себя. Что ты такое есть? Душевный блуд и обольщение людям! А когда узнают?
– Что?
Ему понадобилось два или три шага, чтобы добраться до сестры.
– Вот это! – Растопыренной пятерней скользнул и придавил сквозь ткань грудь – маленький, твердый, как у ребенка, бугорок.
Федька отбила руку. Ударила и продолжала сидеть как сидела. Может, чуть чаще стала дышать.
– А то я тебя в бане не видел, дура! – сказал Федя. – Коза неистовая! Что есть злая жена? Покоище змеиное, сатанин праздник, хоругвь адова. Кому ты будешь нужна, когда узнают? Что они с тобой сделают, когда узнают: коза неистовая? – Он замолк, осматривая перешибленную Федькой ладонь. – Ты погубила свою вечную душу.
– Пусть, – сказала она прежним ровным тоном.
– А что хорошего со всем соглашаться?! – возразил он неожиданно. – Я, может, чёрти куда понес, если прямо сказать, а ты молчишь и копишь в себе обиду. Вместо того, чтобы сказать, дурак ты, сволочь! Ты ведь не скажешь прямо, нет, ты будешь таиться, делать вид, ничего не произошло, обойдется. Он, мол, когда-нибудь и за ум возьмется – вот что ты будешь себе думать! Так?
– Да. То есть, нет. Прости. – Она сидела истуканом, сложив на коленях руки, и наблюдала за братом, если только не опускала глаза, давая себе роздых.
Федя снова заходил по клети, чувствуя, что окончательно забрел в какую-то гадость. Но брести надо. Надо, зажав нос, надо брести, если он только хочет добраться до того заветного, что имел на уме, не зная как подступиться. Его несло, но он чувствовал, что не зря несет, что кружит он, забирая все ближе и ближе к заветному слову.
– А ты способна понять, – остановился он, – когда человек сам себе противен? Когда ты противен себе и от этого… и от этого все остальное. Она сделала движение, будто хотела вставить слово.