Шрифт:
Атаман – а был им тот отмеченный палачом мужик, на щеках и на лбу которого угадывались застарелыми ожогами три буквы: рцы, земля и буки – посаженные по всему лицу р-з-б, – атаман держал привязанное к тупому концу копья знамя и решительно воткнул его в землю. Показывая тем самым, что казаки прибыли, намерены остаться и вступить во владение окрестной степью со всеми ее дарами, включая сундук, гречневую кашу на костре, уже подгоравшую, вонючие онучи Мезени, любовно развешенные на опрокинутой телеге, пищаль, топор и целый горшок дегтя, – словом всем, что только произвела плодородная степная почва.
– Ты и ты – убирайтесь! – гундосым голосом распорядился атаман, соскакивая с коня. Мезеня с Афонькой исчезли.
И вслед за тем, без какого-либо предупреждения получив молодецкий удар по уху, Федька полетел с ног и обнаружил себя на карачках лицом в землю. Надсадный треснутый звон обнимал голову, отзываясь в онемевших кончиках пальцев.
Истоптанная трава. Черный жучок, едва ли взволнованный разыгравшимися неведомо где страстями, карабкается сквозь раздавленные волокна. Каждую черточку, тень, листик, ошметок грязи, корявые ножки жука и крылышко – всё сразу, единым целым видел Федька, но мысль, даже частица мысли не могла проникнуть в этот уединенный сонный мирок.
И потом, когда Федька уже стояла, непослушными пальцами расстегивая ускользающие пуговки ферязи, она помнила – каким-то отдельным, независимым ни от чего сознанием помнила, что вещный мир хрупок и призрачен, что видимая основательность его лишь обольщение, и что она, Федька Иванова дочь Малыгина, в любое нечаянно подвернувшееся мгновение, не подготовившись ни чувством, ни мыслью, способна проломиться через обманчивую поверхность действительности в какое-то иное, чуждое измерение.
Это была ускользающая как сон догадка. И она старалась ее запомнить.
Замедленно расстегивая пуговицы, Федька не поднимала ресниц, она понимала, что смутная ее догадка ничего не скажет, не объяснит человеку с саблей, который хозяйски ее оглядывает, переминаясь худыми, в прорехах сапогами.
Пуговиц было числом двенадцать, каждая с горошину, продета в скользкую петельку из шелкового шнура. Федька путалась, а человек понукал ее матерными словами, цедил их с ленивым смаком, словно обсасывал смысл каждого.
– Обосрался, гляди, от страха, – сказал он кому-то в сторону.
Тогда Федька рванула полы, высвободила руки из проемов под рукавами и сбросила ферязь через голову. Человек нагнулся.
Поодаль у сундука пестрели разноцветные одежды и белье. Что-то взлетало шуршащим крылом. Из сказки явившийся сундук сокровищ: то оловянный стакан, то перевязанный красной нитью пучок лебединых перьев, то узкие штаны, которые каждый со смехом к себе прикладывал. Кушак с ножом, женские мониста и ожерелья к рубашкам, и серьги, и тусклое блюдо, и ярко-красный азям английского сукна… В праздничном возбуждении начинали уже и дуванить – делить добычу, – но без порядка обычного в казачьих кругах, а бестолково, переругиваясь, с менами и разменами обратно. Бесследно мелькнула серебряная чернильница, рассыпалась под ноги стопа бумаги…
По жаркому времени под ферязью у Федьки не обнаружилось ни зипуна, ни легкого полукафтанья, одна лишь рубаха да желтые штаны. Она ссутулилась, сдвинув вперед худые плечи.
– Скидывай и рубаху, – обронил человек, прибавив крепкое слово.
Федька ответила.
– Казаки! – развеселился человек, призывая товарищей. – Щенок нас богом стращает! Говорит, не отдам последнего!
Поднял голову клейменый атаман – он разминал как раз, исследуя на разрыв и на свет, малиновый коврик, чудно годившийся на попону.
– Зарежь его, Лихошерст, – буднично посоветовал атаман.
Разбойники бросили дуванить, ожидая развлечения.
Лихошерст, рослый казак в красном стрелецком кафтане, который раздевал Федьку, тронул ее саблей.
– А ты не дури, хлопчик, снимай, – сказал он на этот раз без брани. И это новое его спокойствие, какое-то особенное, нехорошее спокойствие, заключало в себе предупреждение. Словно все прежние матюги и понукания были нестоящей игрой и только теперь дошло до дела. И если сдерживал себя до поры Лихошерст, сдерживал зуд в плече, побуждение развалить мальчика надвое одним – со стоном, с жестоким выдохом – ударом, то сдержанность эту надобно было бы распознать и оценить.
Возможно, впрочем, что Лихошерст брезговал кровенить вещь. Тонкую полотняную рубаху с красной тесьмой по разрезу у горла и на предплечьях. Слегка влажную под мышками и мятую. Окончательную цену рубахе он положил по размышлению в пятнадцать алтын.
Молчание однако непоправимо затягивалось.
Разбойники, ухмыляясь, ждали, они не вмешивались ни одним словом.
– Не буду, – сказала Федька.
– Ого! – так же тихо отозвался противник.
Скосив глаза, Федька видела, как поднимается к горлу, подрагивает кривой клинок сабли. Крапленый местами ржавчиной.