Шрифт:
— Опаздывать не велю, — поддакнула она. — Только скажи, Колюшка… генерал… Избу–то мне сжигать?
— Почему, мама? Кто тебя надоумил?
— Немец–то у порога. Канонада слышна.
Ватутин нахмурил брови, ответил через силу:
— Смотря как сложится дело. Если приспичит, можно и сжечь. Да ты не жалей, мама… Отстроимся… — поглядев на ее скорбные глаза, пытался успокоить Ватутин.
Мать долго молчала, вобрав губы, отчего щеки совсем опали. Наконец спросила:
— И самой туда же?
— Куда, мама?
— В огонь этот самый, в пожар.
Ватутин посуровел, чувствуя, как будто клещами сжало сердце, да так и не отпускало. Проворчал, недовольный собою:
— Я тебя вывезу… На самолете, или бронетранспортер подам.
— Ты мне не заговаривай зубы всякими транспортерами. Ты мне ответь прямо: пропустишь или устоишь?
Ватутин помялся.
— А как ты думаешь? — вопросом на вопрос ответил он.
— Издавна повелось, — ответствовала мать. — Огонь тушат огнем… Силу окорачивают силой. Тогда и откат германец даст, поверь мне, Колюшка, сынок мой…
Вспоминал обо всем этом в трудный час молчаливый командующий Ватутин. И похоже, незримо стояла сзади него мать, сухонькая, с опалыми щеками…
Когда стало невтерпеж и вот–вот могла лопнуть пружина фронта, генерал Ватутин сам позвонил представителю Ставки, спросил запальчиво:
— Товарищ маршал, разрешите начинать?
Маршал Жуков помедлил и спокойно ответил, что еще рано, враг не выдохся и с контрнаступлением надо повременить сутки…
Шел седьмой день сражения.
С утра и Ватутин и Рокоссовский ввели в сражение главные силы, копившиеся на тыловых позициях. Это был неожиданный и страшной силы удар, какой не мог предвидеть враг. Какое–то время сражение приобрело будто противостояние, когда обе стороны не двигались ни взад, ни вперед, круша друг друга на месте, и наконец неприятельские войска стали пятиться…
Комфронта Рокоссовский распорядился подать машины и со всей оперативной группой двинулся вперед. Вслед за ним сел в свой "виллис" и Демин, которому только что было присвоено звание генерал–майора. Он ехал, объезжая разбитые и горящие танки, воронки, трупы, и чем дальше, тем больше виделось этих трупов, лежавших навалом в мышино–зеленых куртках. И, привыкший анализировать, сравнивать, Демин возвращался к недавно виденному и ловил себя на мысли, что война наконец сделала–поворот.
"Что было тому причиной? — спрашивал он себя и отвечал: — Война пошла на убыль. Да, на убыль". И по–иному взглянул он в глаза этой войны, по–иному предстали перед его взором и цветы, которые собирал лейтенант в комбинезоне, к палатка, в которой просматривал трофейные киноленты полный достоинства и спокойствия командарм Катуков, и старая мать, не ушедшая вместе с сыном–генералом со своей земли.
Генерал Демин угрюмо молчал, видя в местах побоища эту горелую землю, она чернела и была окаменело–расплавленной, и на ней не было покоса, будто переметный, всепожирающий огонь войны управился разом, растоптав и выглодав хлеба, наложив на нее груды смрадно пахнущего металла и трупов солдат, но все–таки это была своя, советская земля, и, поскольку война откатывалась, шире и вольнее виделся простор ее.
Демин, любивший аккуратность и законченность во всем, наездом побывал на курской земле и днями позже, когда поле боя перестало быть местом ожесточенного кровавого побоища и стало зваться просто полем; он ходил по обширным равнинным полям, по которым гуляли истомные, полуденные тени; как человек военный, но не лишенный чувства земли, чувства землепашца, он радовался, что начнется теперь уже настоящий покос не на местах, где все выгорело и еще смердило запахами тления и пороха, а в стороне от поля боя, где хлеба звенели переспелыми колосьями. И, радуясь, он думал, как же охотливо и вольготно будут трудиться люди, которым возвращено принадлежащее им испокон веку поле.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Искра дает все: и пламя, и свет в доме, и взрыв любой силы…
С того времени как дом папаши Черви стал пристанищем для бежавших из немецких лагерей военнопленных, отсюда вспыхнула искра партизанского движения в округе. Когда у папаши Черви прибавилось беглых солдат и партизан, спать стало вовсе негде, и старший из братьев коммунист–подпольщик Альдо увел нашедших у него приют людей в горы.
До поры до времени Степан Бусыгин оставался в доме. И о нем кто–то донес в жандармерию. Однажды вечером в дом папаши Черви непрошеным гостем явился начальник участка Палладий. Папаша Черви, почуяв что–то неладное, хотел преградить ему дорогу и не успел: полицейский перешагнул через порог, пяля глаза, казалось, на все углы.
— Что нужно, синьор Палладий? — медленно, врастяжку проговорил папаша Черви и уставился на него взглядом недобрых глаз.
— Воды мне… Уж больно жарко, — говорил жандарм, вытирая шею платком.
— Боюсь, не это привело в мой дом, — все так же сухо говорил Черви. Жара спала… Что вы хотите получить из моего дома?
Он снял со стены черпак, набрал из ведра воды и подал. Тот пил жадными глотками, заливая за ворот мундира.
— Ай, синьор, ведь вы и вправду пить захотели, не уступите любому… — он хотел сказать "животному", но удержался.
— Кому? — грубо спросил жандарм. — Договаривай, папаша Черви, да не заговаривайся.
— Любому здоровому мужчине, — добавил папаша Черви, чем вызвал улыбку в глазах жандарма. Тот попросил еще воды и присел у стола, видимо собираясь не один час посидеть в доме. Папаша Черви зачерпнул еще ковш, поднес жандарму, сказав: — Синьор Палладий, мы на воду не жадны, можете выпить целое ведро. Да вот со светом плохо, нет ни керосина, ни бензина, так что сейчас погаснет лампа… — и Черви подкрутил фитиль. В комнате наступил полумрак.