Шрифт:
Его иссушила тоска, он был опустошен. И только смотрел на гонимые ветром по земле мертвые, посеревшие лепестки.
Нет, он не станет вешаться на этой огромной отцветшей магнолии. Тоска его слишком тяжела для ветвей дерева, которое в день свадьбы он привез сюда под торжественным караулом, точно именитого узника в ссылку. Магнолия горда, как его жена, надменная, холодная Корволева дочка. И вдруг он подумал: а как звали крупного рыжего вола морванской породы, который в то далекое апрельское утро тащил повозку с деревом-изгнанником? У него был такой покорный взгляд.
В лес, да, в лес понесет он свою скорбь. Туда, где растут простые, без жемчужноматовых благоухающих цветов деревья, не отравленные горько-презрительным сожалением о городском саде. Незатейливые дубы, буки и грабы, среди которых росли и работали он сам и его брат.
Как-то Леже спросил его, почему, если смотреть издали, леса кажутся синими, а вблизи меняют цвет. Леже часами напролет смотрел вдаль и знал, что синим бывает только недостижимое: небо, горизонт. Далекая, недосягаемая синева завораживала его. Марсо любил этого придурковатого старичка-младенца, восторженно любовавшегося обманчиво-синими далями.
Но теперь лес и впрямь был синим, даже вблизи. Чем глубже в чащу заходил Марсо, тем гуще становилась синева. Или на исходе ночи, в преддверии рассвета, такое бывает? Он шел все прямо, в синем лесном сумраке, вдыхая аромат деревьев и папоротников. И бремя его тоски легчало. Плакать уже не хотелось. Вперед, вперед и вглубь. И снова все тот же нелепый вопрос всплывал в голове: как звали рыжего вола, тянувшего повозку с пышной магнолией? Он словно услышал протяжные крики пахарей, окликающих волов: Франьо, Коршон, Вармуе, Флери, Блондо, Куртен, Шамбрен, Тешон, Шаво, Шармантен… Тягучие, звучные, почти молитвенные возгласы над бороздами.
Только ли в памяти его они звучали? А что за неясный напев доносился из самого сердца леса? Мольба, рыдание, колыбельная или зов? Все слито в нем. Марсо шел прямо на звук. В густую синеву. Туда, где слышалось тихое, однообразное пение. Где-то здесь, уже близко. Вот на этой поляне. Он вышел на перекресток лесных дорог, туда, где стояла Буковая Богоматерь. Хоровод ангелов мелодично шумел под порывами влажного ветра. Неотвязный вопрос снова зашевелился в мозгу: как же звали смиренного рыжего вола? Буки с телами ангелов пели монотонную песнь. Каждый — на свой лад, но все голоса сливались в приглушенный гул. Марсо принялся напевать в унисон с ними — словно ствол среди других древесных стволов, словно брат в кругу братьев. Он подходил в каждому буку по очереди, гладил грубые деревянные лица ангелов. А перед ангелом с сердцем остановился — кто и кому подносил свое сердце? Что в нем, в этом обнаженном сердце? Марсо влез до половины ствола. И здесь тоже его нагнал вопрос: как же все-таки звали того вола, что мерной иноходью тащил повозку в день свадьбы? Он вынул из кармана веревку, которую взял из дому, медленно размотал ее и привязал к ветке. Над вершинами деревьев в еще темном ночном небе виднелся нежно-голубой просвет. Марсо показалось, что с высоты, на которую он забрался, можно достать до этого голубого клочка, коснуться его кончиками пальцев. Он сделал скользящий узел, надел на шею петлю. И все тихонько напевал. В шелест влажных листьев вплетались первые трели пробуждающихся птиц. Марсо спрыгнул вниз. И в тот же миг вспомнил, как звали вола: просто Жоли — «красавчик»! Деревянные башмаки свалились в траву. Пятки Марсо повисли на уровне сердца, которое ангел держал в ладонях. Тело раскачивалось на веревке, и пятки тихонько постукивали по деревянному сердцу.
ДАР
На похоронах Марсо не звучало ни песнопений, ни молитв. Даже заупокойную службу по нему не отслужили. Предали земле, как язычника. За гробом шли его отец, Клод и Камилла, потом Фина и еще несколько человек — мало кто пожелал проводить в последний путь самоубийцу. Но Эфраим с сыновьями пришли. Они не обменялись ни словом со старым Мопертюи. Камилла шагала, не поднимая глаз, — боялась взглянуть в лицо одного из братьев, боялась, что, встретив его взгляд, побледнеет, крикнет: «Забери меня!» Она должна таить свою страсть, укрощать сердце, прятать любовь как можно глубже, чтобы не погубить ее.
Леже на похоронах Марсо не было; Клод не взяла его — он еще не отошел после погребения отца. Не так расстроила его кончина родителя, которого он почти не знал, как сама церемония; траурные одежды, отпевание, шествие в фамильный склеп — все это было изрядным потрясением для его хрупкого ума. Клод вообще не сказала ему, что Марсо умер, и велела молчать остальным. Она объяснила брату, что старый Мопертюи послал Марсо на несколько дней по делам в Вермантон. И тут же, как о большой радости, объявила о своем решении переехать назад, в их старый дом в Кламси. «А Марсо?» — с тревогой спросил Леже. «Он скоро тоже приедет к нам». Клод знала, что Леже с годами привязался к Марсо, который платил ему глубочайшим безразличием, смешанным то с отвращением, то с враждебностью. Она догадывалась, что ее вечный младенец-брат видел в Марсо, бывшем ему всего лишь зятем, да и то лишь формально, почти отца. Ему, простодушному ребенку, были чужды обиды, ненависть, презрение. Поэтому Клод не говорила ему правды. «А Камилла? Она тоже приедет?» — «Да». — «А наша мама?» — голос Леже дрогнул. «Мы будем ждать ее и дальше», — еле выговорила Клод, заставив себя солгать в третий раз. Но Леже не сможет жить без дурмана этой веры, поздно развеивать иллюзию, которая поддерживала его целых тридцать лет, оставалось только продолжать обман.
Клод хотела уехать как можно скорее, и Амбруаз Мопертюи не только не противился ее отъезду, но согласился на него с радостью. Пусть себе едут: Корволева дочка да ее убогий братец, лишь бы осталась Камилла. Катрин-Камилла, Живинка, как он любовно ее называл. Теперь они останутся вдвоем, он ни с кем не станет делить ее. И, конечно, вернет себе ее любовь и доверие, пошатнувшиеся в тот проклятый день 15 августа. Амбруаз даже вызвался проводить овдовевшую невестку до ее жилища в низовьях. Снова запряг пару волов и погрузил в повозку рояль и сундуки Корволевой дочки, она сама и Леже уселись тут же, рядом с поклажей.
Клод покидала Лэ-о-Шен так же, как когда-то, четверть века тому назад, прибыла сюда. Только на этот раз повозка была не свежевыкрашенная, а заляпанная грязью, провонявшая навозом и плесенью. Капли унылого осеннего дождя скатывались по ничем не украшенным рогам волов.
Сундуки и рояль, когда-то так поразившие местных хуторян, накрыты мешковиной. На Клод больше не было ослепительно белых кружев, она сидела сгорбленная, кутаясь в черный бархатный капот, сшитый из покрова на гробе отца. Не вдова Марсо Мопертюи покидала двор усопшего супруга, а осиротевшая дочь Венсана Корволя возвращалась в дом предков. Второй повозки не было. Магнолия осталась перед домом Мопертюи. Она слишком разрослась, слишком глубоко укоренилась, чтобы можно было снова пересаживать ее. А когда-то привезший ее вол Жоли, так же как его погонщик Марсо, напротив, утратили корни в этом мире. Леже, в тесном пальтишке коричневой шерсти, сидел, сжимая между колен большой деревянный волчок ярко-синего цвета. Его выточил и подарил ему Марсо. Единственным, кто ничуть не изменился за долгие годы, был Амбруаз Мопертюи. Все та же тяжелая, твердая поступь, тот же угрюмый блеск в глазах. Тот же хмурый, упрямый вид.