Шрифт:
Мы выехали на шоссе и понеслись по расчищенному и уже снова заметенному снегом асфальту. Я никак не могла осознать того, что произошло. Мне казалось, что я просто чего-то не поняла, что такого не может быть. Я молчала и ненавидела себя за это молчание. Я ненавидела себя больше, чем Людмилу Михайловну, оказавшуюся просто уродливой лягушкой, на которую чья-то искусная рука натянула оболочку Василисы Прекрасной. У меня было чувство, как будто я — та женщина. Я стою в темноте, на морозе, снег засыпает моего больного ребенка, а мимо, не останавливаясь, проносятся довольные собой мещане в комфортабельных машинах.
Игорь Алексеевич выключил радио.
— Зачем? — сказала Людмила Михайловна. — Приятная мелодия. Эй, вы там, сзади! Спите, что ли?
— Нет, — ответил Юрка.
— Укачало? Космонавтов из вас явно не получится. Потерпите, скоро приедем.
Мы все молчали, но она словно не замечала этого, продолжала болтать:
— Игорь, я не успела постирать твою белую водолазку, ну ничего, пойдешь в голубой. Только не надевай замшевую куртку. Замша — это для Дома кино, а в театр, да еще академический, лучше надеть строгий костюм.
Машина въехала во двор и остановилась у нашего подъезда. Юрка снял с багажника мои лыжи.
— Чудно провели воскресенье, правда? — обратилась ко мне Людмила Михайловна. — Ты постарайся всегда быть такой же хорошенькой, как сегодня.
Как все-таки трудно сказать в глаза дурному человеку то, что ты о нем думаешь. Особенно если этот человек лично к тебе относится очень хорошо.
— До свидания, — сказала я. — Спасибо.
И бросилась к подъезду.
На следующий день я попросила Эдика Микаэльяна сесть на мое место, а сама пересела на его — рядом с Таней Белоусовой.
— Поссорились? — спросила она меня как ни в чем не бывало.
Отходчивая душа! Другая бы на ее месте еще долго дулась, а она уже забыла обиду.
— Я тебе потом такое скажу! — тут же обратилась она ко мне.
Мое появление на своей парте она приняла как нормальное улучшение бытовых условий: раньше ей приходилось ловить меня в коридоре, чтобы сообщить очередную потрясающую новость, а теперь я постоянно под боком.
Многие в классе обратили внимание на то, что я отсела от Жарковского.
— Вот это да! — сказал Эдик Микаэльян. — Вы же с Жарковским как два попугая-неразлучника, помрете друг без друга!
Девчонки шушукались, поглядывая на меня. А я ждала, как Юрка себя поведет.
Он окликнул меня после уроков:
— Аленка!
— Не называй меня Аленкой! — резко возразила я.
— Ленка! — растерянно поправился он. — Давай поговорим!
— Что же ты вчера-то молчал, в машине?
— А о чем я должен был говорить?
— Как о чем? Человек просил о помощи, а вы все...
— Так ты из-за этого? — даже как будто обрадовался он. — Так это же мать, а не я! Мать никогда никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.
— Ты что, оправдываешь ее, что ли?
— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?
Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!
Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.
Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.
— Ленка! Подожди!
Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.
— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.
Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.
— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?
Я теребила фартук.
— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По-человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..
...Почему люди становятся бездушными?
Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?
Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...