Шрифт:
– Это ли жизнь? Неужто за Питером люди живут лучше?
С этими мыслями она вышла на набережную. Она стояла у забора, потому что идти было некуда и погода была невеселая. Дождя хотя и не было, но везде грязь, холодно, дует ветер, и дышится как-то тяжело, да и самые предметы не веселят: фабрики черные, постройки ветхие, все как-то мрачно - и небо, и строения, и оголяющиеся деревья; на длинных дрогах едут очень медленно с железом, досками, кулями и т. п. оборванные и невзрачные мужики с выражением усталости и какой-то безнадежности; едут эти мужики без клади, и лошади их, тощие, избитые, с протертою в кровь кожею на задних ногах и хребте, еле-еле переступают ногами, так что не верится, что эти животные в состоянии возить по убитой камнем мостовой по тридцати пудов всякой клади. Народ здесь бродит все рабочий, так что очень мало увидишь человека в порядочном кафтане или сюртуке, а если и попадется кто-нибудь одетый по-модному или по-приказному, то у него или галстук на боку, или сюртук продран, или другой какой недостаток. Хотя в их разговорах и замечается удальство, но это ни больше ни меньше, как привычка с малолетства выражаться и вести себя похожим на довольного человека, в самом же деле у этих людей многого не хватало и для крохотной доли довольства. Женщины одеты тоже бедно и легко: все они худощавы, с изнуренными лицами: маленькие дети хотя и носят на ногах обувь, но ходят в оборванных рубашках и хорошим здоровьем не обладают. Так все и наводит тоску, ни за что бы не смотрел, и все-таки среди этих людей нужно жить, нужно привыкать к этой жизни и жить их жизнию. И тут подумалось Пелагее Прохоровне: неужели же эту жизнь нельзя сделать получше?
Пелагея Прохоровна пошла в лавку, но вдруг ее перегнала молодая женщина в палевом стареньком платье, с загрязненным подолом и с небольшим ситцевым платком на голове. Лицо ее выражало отчаяние и какую-то дикость, точно она с цепи сорвалась. Она шла очень быстро и, как только перегнала Пелагею Прохоровну шагов на пять, остановилась, посмотрела на нее и так же быстро подошла к ней.
– Ты… ты из какого дома?
– спросила она Пелагею Прохоровну торопливо.
– Я… тут за постоялым двором.
– Ты из того же дома! И отлично! Пойдем, голубушка!
– Куда?
– В кабак… Чему удивляешься-то? Э-эх, матушка, поживешь с нами, похлебаешь кислого, захочешь и горького. А впрочем, как знаешь! До свиданья.
И женщина убежала в питейное заведение.
Еще больше запечалилась Пелагея Прохоровна: в провинции она хотя и знавала женщин, пьющих водку в кабаках, но такие в каждом городе были на перечете, и все их считали за самых отчаянных и развратных; теперь ей показалось, что в Петербурге, пожалуй, много таких женщин; она видела их в полиции; многие кухарки даже хвастались тем, что отпивают водку жильцов. Она ужаснулась при мысли: неужели и с ней то же будет?
Однако, несмотря на то, что время шло к вечеру и рабочий народ больше прежнего шел в питейные заведения, песен не слышалось.
Возвратившись домой, Пелагея Прохоровна очень обрадовалась, что в ее убогой комнате появилась кровать. Кровать была деревянная с двумя ножками, которые были к ней привязаны; вместо других двух ножек был подставлен деревянный ящик. Досок на кровати не было.
– Довольны ли кроватью?
– спросил Пелагею Прохоровну вошедший хозяин.
– Покорно благодарю; только спать-то как?
– О! Это мы устроим. Вот завтра я с заводу достану бечевок, оплетем кровать. Отличная штука будет.
– А дощечек у вас нет?
– Опоздали немножко. В пустой квартире, что теперь белье вешают, почти две стены ободрали бабы, - кому на гладильную доску, кому на подтопку, потому житьишко-то наше некорыстное… А вы завсяко просто к нам приходите сидеть-то.
И он ушел.
Пелагея Прохоровна присела на край кровати - шатается. "Еще упадет!" - подумала она с улыбкой. В соседней комнате у хозяев плакал ребенок; за стеной кричали две женщины; где-то ругался мужчина.
Пелагею Прохоровну тянуло на улицу, потому что и сидеть было неловко на худой кровати без досок и крики из соседних помещений стали надоедать; в этой комнате становилось темно; у хозяев свечи не зажигали.
– Что сидишь-то тут в темноте? Иди к нам, - сказала Лизавета Федосеевна, появившаяся в дверях комнатки.
Она вошла, заглянула на кровать и, качая головой, проговорила:
– Как же ты спать-то тут станешь? Эдакой он, право, осел! Это он на смех кровать-то поставил… Да. На смех добрым людям, а мне назло, потому что я не хотела больше пускать мужчин. Они у нас все добро приломали. Известно, женщина более к хозяйству норовит, а мужчине что!
– Хозяин говорил, что бечевками опутает.
– Бечевками!.. И ты поверила!.. Мало же ты знаешь наших мастеровых… Да он, пожалуй, и обмотает, да так, что ты наземь упадешь. Вот он какой человек-то!
– Я не просила кровати; на што мне ее!
– Ну, без этого нельзя потому, что, во-первых, у нас во всем дому такое множество мышей - страсть! Ловушки на них поделаны тоже, должно быть, для того чтобы мышам над нами смеяться! А кошка у нас в квартире хоть и есть, так она, будь проклята, только спит. А другое опять - блох тоже… Нет, без кровати нельзя… Я ужо посмотрю в ермоловском доме. Там недавно один мастеровой померши, так его жена хочет в деревню ехать… Может, за полтинник-то уступит. Ну, а там помаленьку, и другое что заведете с братом. Вдруг нельзя. А где же у те брат-то?
– Не знаю. Поди, в кабак ушел.
– Дело плохое… да пойдем же к нам-то!
Они пошли в хозяйское помещение. Софья Федосеевна укачивала ребенка. Хозяина не было. На столе стоял кофейник и две чашки, из которых только к одной было блюдечко. Кошка действительно спала на окне.
Хозяйка хотела зажечь лампочку, но Софья Федосеевна сказала, что еще светло, и так как сегодня праздник и завтра надо вставать рано, то можно и раньше лечь спать, на что сестра возразила, что наши черти, вместе с блохами, не скоро дадут заснуть, потому что будут пьянствовать до полночи, и ей, пожалуй, придется идти за мужем. Вообще хозяйка жаловалась на мужчин, которые пьянствуют, и на худое житье; но Софья Федосеевна защищала мужчин, говоря, что они не все пьяницы, и если пьют, то непременно от чего-нибудь.