Шрифт:
– Маланья Павловна, голубушка, сходи за бабкой.
– Погоди, Катерина, ишь ребенка кормлю.
– Он!
– простонала Катерина.
– Гаврила! ты бы сходил…
– Есть когда мне!.. умирай!..
Однако Гаврила ушел скоро. Я подсел к Степану Иванычу. Он сказал, что шьет фуражки и шапки на Апраксин; за каждую, из готового сукна, ему платят по пятнадцати копеек. За угол они, то есть все жильцы этой комнаты, платят по полтиннику.
Через час Гаврила пришел с повивальной бабкой. Мужчин она выгнала на улицу. Мы, то есть Гаврила Матвеич, Степан Иваныч и я, ушли в один из кабаков на Апраксин переулок, устроенный в подвале. Там уже было человек двенадцать веселящихся. Половина из них о чем-то спорили; это были большею частью люди, занимающиеся портным ремеслом, худые, с бледными лицами, в ситцевых и холщовых рубахах, триковых и тиковых брюках и в халатах, - не в таких, какие продают татары, но просто тиковых или коленкоровых. В числе этих пяти человек был один мальчуган лет двенадцати, он тоже о чем-то спорил. Остальные или пели, или пили водку; большинство их состояло из сапожников, тоже с худыми и бледными немытыми лицами, грязными руками, с черными фартуками. Из них каждый рассуждал и спорил. Они уже кончили работать и посвятили окончание дня Бахусу. В кабаке пахнет прокислым, от табаку душно. Как только мы вошли в кабак, нас встретили восклицаниями.
– А! наше вам! Гаврилу Матвеичу!
– Здорово, ребята. О чем спор идет?
– Да вот Павлушка спорит, што Якова Савельева не в нынешнем году в солдаты отдали.
– Я думал, о чем-нибудь путном. Ну-ка, Тарас, про нас рыбы припас, дай-ка косуху!
– обратился Степан Иваныч к хозяину кабака и мимоходом поздоровался с сидящими.
– Какой?
– Известно какой! малороссийской. Мои товарищи закурили трубки, сели к сапожникам и стали толковать; я сел около них.
– Ну, как дела, Илюха?
– Дела плохие: не вывозит.
– Плохо. А этот чей с вами?
– Этот сегодня на фатеру переехал к нам.
– Ты по какой части, по торговой?
– Нет.
– А тебя как зовут, я и забыл спросить-то?
– спросил меня Степан Иваныч.
Я сказал.
– Так вот што: не будешь ли ты за меня торговлей заниматься?
– Чем?
– А это уж мое дело. Водку пьешь?
– Пью.
– Ну, пей. Да смотри, торгуй - не плутуй; с нами, брат, шутить нечего. Выпьем.
Выпили, крякнули, плюнули.
– Я, брат Степан, сегодня на Александровском славные брюки выменял. Знаешь, те, черные-то?
– Врешь?
– Ей-богу. Замазал так, что мое почтенье. Они мне полтинник стоили, а я дал придачи полтинник, как есть, новые выменял: в магазине и за восемь не купишь.
– Ну, брат, дорого дал.
Говор усиливался все более и более; народ все больше пьянел и пьянел; начался крик, песни, пляски. Вон кого-то ударили, началась драка.
– Савелий! Савелий! Отстань!
– кричат со всех сторон.
– Убью!
– ревел кто-то.
Чувствую, что я пьян; боюсь я драк, потому могут изобидеть и меня; гадок показался мне этот кабак, и вышел я из него шатаясь. Сел я на крылечке у подъезда, около какой-то торговки калачами.
– Уйди, мазурик!
– закричала она. Я встал в воротах и уперся в стену. Хотя и пьян я был, а чувствовал, что один я в этом городе: все мне кажется ново, и никак я не думал попасть в берлогу, где бедность, нищета и живут бог знает какие люди. Грустно мне сделалось, плакать хотелось от разгульных песен, раздающихся глухо из кабака, и от шарманки, играющей против кабака. На панели сидят рабочие, о чем-то толкуют, несмотря на холод; дворник метет панель - и вот он согнал их; они пошли в кабак, говоря: "Скушно на фатере-то, освежимся…" Куда ни поглядишь, все бедность, даже и народ идет мимо бедный. Вон прошла какая-то женщина в шляпке, молодец, вышедший из кабака, остановил ее:
– Душенька! Пойдем.
– Уйди!
– И она, рванувшись, пошла своей дорогой, а молодец пошел к воротам, пошатываясь и напевая: "Ах, скучно сердцу моему!.."
Полезли в кабак и женщины… Но бог с ними, пусть лезут, они не богаче меня.
Мои товарищи вышли из кабака пьяные, хотелось и мне еще выпить, да денег у меня не было. Поплелся и я за ними.
В нашей берлоге только тускло теплилась лампа с керосином, отчего в берлоге тяжело было дышать от керосину, который Степан Иваныч прозвал язвой.
– Катька, а Катька! Опять язву зажгла?
– кричал он.
– Молчи ты, Степка, спит она, - проговорила его жена.
– Что-о!!
– Спит, тебе говорят.
– А вот!
– И Степка хотел сбросить лампу, но Гаврила удержал его.
– Как те не стыдно?
– В это время запищал ребенок у Катерины, и Катерина проснулась.
– Слышь, родила!
– сказал Гаврила.
– А!!
– И Степан повалился на пол.
– Бесстыжие твои глаза. Опять напился, - сказала Катерина больным голосом Гавриле, который стоял перед нею, подперши руки фертом и покачиваясь. Он дико глядел на жену и осклаблялся.
– Родила!
– вскричал он, покачнулся, но уперся об стену.
– Уйди, лампу прольешь.
Ребенок ревел.
Через полчаса в лачуге раздавался мужской храп на разные лады, только два ребенка, Катерины и Маланьи, ревели попеременке или вместе, и под их музыку я скоро заснул.
На другой день я проснулся тоже с криком детей. Гаврилы и Степана в лачуге не было; Маланья Павловна тоже пошла куда-то с кофейником, уложив предварительно ребенка на пол; остальные дети, мальчик лет трех и девочка пяти, играли, ползая по черно-грязному полу; Катерина полусидела и качала ребенка, который ревел. Пришли Гаврила и Степан.