Шрифт:
— На первое еще могу я согласиться, но последнее невозможно. Нет! Невозможно, было бы даже что-то уродливо. Но возвратимся к моим черемисам. Убедились ли вы теперь, что они имеют дар петь и сочинять в одно время? И не права ли я, утверждая, что черемисы — поэты и импровизаторы вместе?
— Ах, в чем вы не будете правы! Но как я уже всему теперь поверил, не будете ли иметь снисхождения досказать о Зеиле?
— Злая ирония! Повесть Зеилы уже досказана. Зеила покоится теперь подле своего Дукмора. Одна зеленая насыпь покрывает их обоих.
— Так она умерла?
— Да, один из наших чиновников был в тех местах и, возвратясь, рассказывал, что при нем принесли Зеилу мертвую с Дукморовой могилы. В тот день была она бледнее обыкновенного, но так же, как и всегда, пришла к ключу, набрала воды, поставила ведра на землю и стала прислушиваться; так же, как и всегда, вскрикнула, полетела, будто стрела, в лес, но, прибежав на место, где нашла некогда мертвое тело Дукмора, не стонала, не металась по земле, а села спокойно, тихо оставалась с полчаса погруженною в мысли; потом наклонилась к земле и с нежностью целовала ее несколько раз; наконец встала и, не подходя уже к ключу, пошла медленно в обратный путь. У могилы Дукмора она затрепетала, упала на нее, с восторгом обняла и так сильно прижалась к ней лицом, что когда подняли уже ее с могилы, мертвую, то увидели, что сухие растения прокололи ей лицо и вонзились до костей.
— Бедная!
— Последнее время женщины, замечая по необычайной бледности и худобе Зеилы, что конец ее уже недалек, не выпускали ее из вида. Всегда одна из них ходила за нею следом; они очередовались в своей печальной должности, и моя бывшая хозяйка, более всех ее любившая, имела горестное преимущество ходить за нею в последний день ее жизни, поднять ее мертвую с могилы и на руках своих принести к себе домой…
Лязовецкая замолчала. Ротмистр также молчал; Печаль закралась в его душу. В воображении его рисовались то прелестная бедная Зеила, с черными глазами и длинными светло-русыми волосами, то стройный, высокий Дукмор, гордый, стоящий на тропе, с блестящим ножом, то слышалось мелодическое пение Зеилы, то плеск ручья, то рев медведя, то хохот злого духа черемисского. Одним словом, он погрузился в глубочайшую задумчивость.
— Не хотела бы я рассказывать еще раз в жизни своей этой истории, — сказала наконец Лязовецкая, вставая с дивана и свертывая свою работу.
— Бедственная участь двух молодых сирот!..
— Маменька! Да что вы не ложитесь спать? — сказал с плачем один из мальчиков. — Посмотрите, ведь уже день!
Ротмистр и прекрасная хозяйка оба взглянули в окно. Восток начинал уже алеть.
— Ах, как я виноват! — вскричал ротмистр, торопливо схватывая свою фуражку. — Я употребил во зло ваше снисхождение! Можете ли вы простить меня?
— Мне не в чем прощать вас, — сказала простодушно Лязовецкая. — Я сама находила удовольствие рассказывать, увлекаясь интересностью происшествия.
Л… хотя торопливо, но нежно и пламенно поцеловал белую ручку милой хозяйки и ушел. Когда дверь затворилась за молодым уланом, Лязовецкая подошла тихонько к двери кабинета, легонько отворила ее и, видя, что супруг её спит глубоким сном на своей походной постели, опять притворила. Подошед к кроватке меньшого из сыновей, не перестававшего звать ее, она прилегла к нему. Успокоенное дитя обняло лебединую грудь матери, и оба в ту ж минуту заснули.