Шрифт:
– Постой, не гони, – оборвал его Иван Ефремович, – от греха подальше, твое настоящее имя и фамилия мне нечего знать, еще сболтну по пьянке. Так, давай дальше.
– Правильно, – сказал Адам, – и ты не знаешь, и я забыл с этой минуты. Ну а воинское звание мое – капитан, должность – главный хирург полевого госпиталя.
– То-то мне Витька-фельдшер про тебя говорил: “Не нашего он с тобой, Ефремыч, полета птица”.
– Вот Витька меня и понудил поскорее к тебе прийти.
– Это как?
– Приглашает к себе в санитары.
– Ай да стервец! – хлопнул в ладоши Иван Ефремович, и его глаза, до этого приветливо-равнодушные, просияли восторгом.
И по глазам и по всему поведению Воробья Адам понимал, что его разговор если и новость для хозяина дома, то только в некоторых деталях – звание, должность, в основном же Иван Ефремович имеет о нем, Адаме, весьма ясное представление. А вот насчет Витиного приглашения в санитары – это действительно свежачок, действительно новенькое!
– То, что ты не солдатик, а офицер, я сразу понял, еще Глафире сказал: “Смотри, руки у него без мозолей. С лопаткой руки незнакомые”. Что ты из медиков, тоже догадаться ума не надо – на месте разбомбленного госпиталя тебя нашли. А вот начет Вити интересно. И что ж он, сукин кот, сейчас замыслил, и, главное, мне ни гу-гу, ну это зря… – Иван Ефремович поджал и без того тонкие губы, отчего выражение его маленького скуластого лица стало на секунду хищным, а потом он опять улыбнулся как ни в чем не бывало. Но, главное, Адам понял, что попал в десятку: не любил Воробей, чтобы что-то делалось за его спиной.
На столе у Ивана Ефремовича стояла пятилинейная лампа – он тоже был из богатых. Лампа ярко освещала веселенькую цветастую клеенку на столе, а тени Адама и Воробья отбрасывались через всю комнату и переламывались на дальней свежевыбеленной стене; стекла на окошках у Воробья не дренькали: как рачительный хозяин он давно прихватил их замазкой, подготовился к зиме.
– Кажись, я докумекал, куда тебя хочет приспособить этот потрох, – тихим голосом привыкшего командовать человека сказал после долгой паузы Иван Ефремович. – Дело заработное и многим женщинам нужное позарез. Дело опасное, с тридцать шестого года подсудное*. Тут у Вити хвостов много – вот и хочет он тебя приспособить, а в случае чего на тебя все и списать, под ноль.
* Речь идет о Постановлении Центральной исполнительной комиссии и Совета народных комиссаров Союза Советских Социалистических Республик от 27 июня 1936 года, запрещающем аборты: “В связи с ростом в СССР благосостояния трудящихся масс, ликвидацией безработицы, широким вовлечением женщин в общественно-производственную деятельность, усилением охраны материнства и помощи семье со стороны государства”.
– Хвостов – в смысле смертей?
– Ну!
Помолчали.
– И что теперь? – спросил Адам.
– А ты молчи да дышь – будет барыш. Я сам ему объясню на пальцах, он понятливый…
– Спасибо тебе, Иван Ефремович, а мне бы такое и в голову не пришло. Спасибо. – Адам поднялся. – Я пойду.
– Давай дуй, а то Глафира скажет: “По девкам пошел братка”.
– Не скажет! – засмеялся Адам. – Спасибо. Бывай. – И он вышел в ночь, плотно затворив за собой дверь маленького домика Воробья, в котором так вкусно пахло известкой.
XLIII
Давно, в начале июня, Адам нашел под кривой березой наган, приготовленный кем-то на долгое хранение. Приставив дуло нагана к виску, Адам подумал: “Теперь понятно, почему люди стреляются чаще всего в висок, – удобно и орудие убийства не отпугивает, не попадает в поле зрения: даже в последние секунды жизни человек не хочет пренебречь комфортом”.
Голова, как обычно в ясные дни, болела адски, и как-то сама собой вспомнилась старая шутка профессора из его родного Ростовского мединститута: “Лучший способ навсегда избавиться от головной боли – гильотина”. Наверное, так оно и есть. Адам полулежал на дне глубокого оврага и смотрел в высокое светлое небо, по которому проплывали перламутровые перистые облака. Он думал, что видит их в последний раз, и хотел запомнить. Для чего? Наверное, одному Богу известно. Ствол приятно холодил висок. Тянуть дальше было некуда…
Вдруг какая-то козявка поползла по левой щеке. Машинально положив револьвер на траву, Адам ловко снял козявку и опустил ее себе на левую ладонь. Оказалось, это был рыжий лесной муравей, голова и грудь его были красновато-бурые, отчего и создавалось впечатление, что он рыжий, а брюшко – черноватое, блестящее. Начиная с третьего и по седьмой класс школы Адам увлекался изучением насекомых, и по тому, что муравей был небольшой, с полсантиметра в длину, он сразу определил, что это не “солдат”, а “рабочий”. Муравей застыл на линии Адамовой жизни, оцепенел, как бы смирившись с неминуемой гибелью и желая принять ее достойно… Но время шло, и муравей деловито двинулся в путь – от ладони к среднему пальцу, а там и на землю, где и затерялся немедленно среди молодых травинок и старых жухлых листьев березы, которая росла чуть выше по оврагу и достигала в высоту метров семи.