Шрифт:
На крик почти мгновенно материализовался из ниоткуда высокий смуглый парень с курчавыми волосами в кожаном пиджаке и яркой рубашке под ним. Он быстро оценил ситуацию и крикнул:
– Эй, лысый, жить надоело? Быстро убери это!
Не знаю, что меня дернуло, но я почти рефлекторно ответил нечто в том же тоне.
Дальше все происходило очень быстро. Парень оказался рядом со мной, шею резанула резкая боль – лопнул ремешок фотоаппарата, который он вырвал у меня из рук; я мгновенно услышал звон и только после этого, как в замедленном кино, увидел, как моя камера с силой ударяется об угол дома, и брызгами разлетаются вокруг, играя на солнце, стеклянные осколки цейсовской оптики.
Я, кажется, успел схватить его за лацкан скользкого кожаного пиджака и даже замахнуться, но ударить, видимо не успел. Или успел, но только уже после того, как отключился.
Вероятно, какое-то время я отсутствовал, хотя и очень не долго, может быть, минуту. Я осознал себя сидящим, привалившись спиной к дому. Искореженный фотоаппарат лежал здесь же, и по всей голове расплывалась боль. Я дотронулся до макушки, и пальцы сразу ощутили теплую вязкость. Этого еще не хватало…
Ко мне бежали какие-то люди.
Тех девиц и их сутенера, конечно, больше не было.
Меня о чем-то спрашивали, но отвечать по-французски у меня сейчас как-то не получалось.
Удивительно быстро приехала полиция и – почти одновременно с ней – парамедики.
Поскольку беседа у нас не складывалась, а самочувствие мое было довольно очевидным, они, вероятно, решили отложить расспросы на потом, и я оказался в машине, распластанный на узкой жесткой койке, застеленной белой прорезиненной простыней. Заработала сирена, машина дернулась и начала набирать скорость.
Было дико досадно. Мысли путались, но не от боли, хотя немного мутило, а скорее от неожиданности. Никогда не был ярым борцом за общественную мораль, но сейчас больше всего на свете хотелось искоренить проституцию.
Не знаю, как назывался госпиталь, в который меня привезли, но персонал говорил на английском.
Все происходило быстро – санитары толкали каталку бегом, по пути врач в зеленовато-голубой робе умудрялся осматривать мою голову, в операционной уже суетились, зажигая свет, какие-то люди.
Пока они под местным наркозом латали мою башку, я развлекал себя философскими мыслями, хотя, боюсь, и несколько заторможенными.
Фотоаппарата было не очень жаль, несмотря на то, что я успел к нему привыкнуть. Беспокоило почему-то другое – я все не мог вспомнить, заменил ли я в нем флэш-карту. Если нет – пропали вчерашние кадры с коллекцией Гревена, я же не успел переписать их. Если только полиция не подобрала остатки фотоаппарата…
Попил утром кофейку…
Правда, нужна редкая глупость, чтобы размахивать фотоаппаратом на Сен-Дени. Все же недостаточно быть лысым, чтобы быть Юлием Цезарем… Ну, не любят в таких местах фотографов. Даже утром… Сам виноват.
Или не сам? А что – это ведь классический урок, так учили дзенские мастера – если особенно тупой ученик попадается и задает совсем уж дурацкий вопрос, – хвать его дубиной по голове… И ведь некоторым помогало.
Нет, друзья, такого мы не заказывали. Мы же с вами обсуждали – все будет мирно, без кровопролития, безопасно, дырок в голове не делаем. Даже если она бритая, будто для этого предназначенная.
Вплыла в больную голову невесть где хранившаяся история о том, как дикие аборигены поймали главу научной экспедиции и, увидев его сияющую лысину, решили сделать из его скальпа праздничный там-там. Но были они высоких нравственных принципов и позволили ему выразить последнее желание. И вот профессор, испросив наконечник стрелы, как шарахнет им себя по темечку, приговаривая «Вот вам праздничный там-там!»
Я лежал под яркими лампами в окружении копошащихся в моей голове врачей и чувствовал себя странно. Практически ничего из того, что я привык считать обычными средствами коммуникации с миром, у меня сейчас не было. Эти люди могли, в принципе, сделать со мной что угодно – не существовало никакой возможности повлиять на их действия.
Кроме одной… Забыть о ключе. Забыть об обезьянах.
Я попытался воспользоваться рецептом. И вот ведь смешно – помогло. Я вдруг почувствовал, что – получилось. Вот сейчас, здесь, на этой металлической хреновине, потеряв практически все, вплоть до имени, – получилось что-то очень важное. Нет ничего, что всегда было неизменными атрибутами меня, а я – есть. Нет ни ключей, ни обезьян. Нет адвокатов, помощников, телохранителей, телефона, одежды, даже имени своего нет! Ничего, кроме СЕБЯ.
Помять неожиданно выкатила откуда-то из захламленных глубин слова:
Дней творения было семь.На седьмой из них вышел сбой.Потеряв себя насовсем,Становились мы до конца собой.Было что-то такое… Где-то же я откопал эти слова…
Господи, кажется, бред начинается. Это я их писал тогда, миллион лет назад, сидя в прокуренной крошечной комнате под лимонным абажуром, не имея ничего, кроме странной несуществующей субстанции, ежесекундно напоминающей о себе вот такими полудетскими виршами, кроме той самой души, о которой я разучился не только разговаривать, но и думать уже лет двадцать тому назад, кроме этой идиотской души, которая обязана изо всех сил вытаскивать своего самоуверенного обладателя из тех дыр, в которые он себя старательно засовывает, кроме этих семи грамм, которые, оказывается, еще где-то есть во мне…